Библиотека
Исследователям Катынского дела

Попытка идеологической нейтрализации прошлого

1985 год открыл шлюзы для духовного обновления страны; 1987 год уже был ознаменован изменением психологического климата, развитием творческой атмосферы дискуссий и обсуждения спорных, требующих подлинной гласности проблем. Общественное сознание осваивало вновь открывавшиеся факты, разоблачавшие господство обмана, идеологических фальсификаций и умолчаний. Ученые стали требовать, чтобы наука была освобождена от роли служанки партаппарата. Развернулось концептуальное осмысление сталинизма как специфического типа духовной деятельности, идеологической догматизации и деформирования теории, а также сталинщины. Последняя определялась как превращенная форма социальной практики, развивающейся по законам отчуждения, по логике классовой борьбы, которая была превращена в единственно возможный способ социалистического строительства1.

Начиная реформы, Михаил Горбачев сам в известной степени становился их производным.

В новой обстановке происходило идеологическое размывание тоталитарного мышления. Необходимыми компонентами этого процесса были крушение прежних ценностей, демифологизация, освоение новых понятий — «перестройка», «новое мышление», «гласность» — и постепенное исчезновение одномерного, линейного восприятия действительности. Издавая свои избранные труды, Горбачев предварил их вводной статьей под названием «Я не знаю счастливых реформаторов...». В ней он констатировал: «Я менялся вместе с перестройкой в стране, в чем-то, естественно, обгоняя ее. С глаз спали идеологические шоры, мешавшие видеть реальную действительность во всей ее многогранности и противоречивости. Многое дало мне участие в мировой политике, сотрудничество с крупнейшими государственными деятелями нашего времени...»2

В числе этих деятелей были и польские лидеры. Контакт между советским и польским руководством начал принимать в период перестройки качественно новый характер. Отношения становились партнерскими, равноправными, опирались на проводившиеся в унисон преобразования. Вот свидетельство секретаря ЦК КПСС В.А. Медведева: «В этой обстановке между руководством Польши и горбачевским руководством с самого начала установилось хорошее взаимопонимание. Я убежден — лучшее, чем со всеми другими, в том числе более благополучными, странами, которые клялись в верности КПСС и Советскому Союзу. Сложилось и тесное личное общение между двумя руководителями». Войчех Ярузельский приехал на XXVII съезд в Москву, а М.С. Горбачев участвовал в работе X съезда ПОРП в Варшаве. Таким образом, была заложена основа для восстановления прерванных на ряд лет полнокровных двусторонних отношений.

Этот процесс начался после XXVII съезда, когда стали преодолеваться препятствия общению со странами, именовавшимися «братскими», но как бы подвергшимися наказанию согласно доктрине Ю.А. Квецинского, заместителя министра иностранных дел СССР. Считалось, что связи будут поддерживаться лишь с верными друзьями и единомышленниками. Отношения же с Польшей, как источником «идеологической заразы», были сильно урезаны.

Весной 1986 г. отдел ЦК, который отвечал за связи с социалистическими странами, поставил перед Политбюро вопрос о восстановлении отношений с Польшей в полном объеме.

Ситуация стала меняться к лучшему, и уже отнюдь не на том уровне, когда национальные механизмы тоталитарной бюрократии дополнялись интернациональной системой бюрократической солидарности и взаимоподдержки. Это была взаимоподдержка другого качества — в деле оптимального развертывания реформ.

Структуры тоталитарной политической системы сохраняли свою целостность, в них трудно было найти союзников. Более того, как отметил Горбачев на пленуме ЦК в январе 1987 г,, попытки начать преобразования в политической сфере вызвали саботаж номенклатуры. «Каждый день реформ преподносил сюрпризы, они требовали конкретных решений и рациональной реакции, но тут всегда вступала в силу разрушительная одномерная идеология, — вспоминает о той ситуации А.Н. Яковлев. — Разумные намерения и меры она губила, иррациональные — одобряла, будучи сама иррациональной»3.

Много разъезжавший по зарубежным странам Горбачев находил там понимание. Его реформаторские акции поддерживал, в частности, Войчех Ярузельский. Об этом не так много было известно в Москве. По свидетельству В.И. Болдина, со сталинских времен даже в Политбюро и правительстве знали, что международная политика является прерогативой генсека и еще пары человек. МИД и КГБ должны были направлять наиболее важные шифротелеграммы только по одному адресу — Горбачеву. «Никто, повторяю, никто, — пишет Болдин, — не смел вторгаться в сферу международных отношений, если Горбачев не просил или не поручал кому-то специально заняться тем или иным вопросом.

К этому следует добавить и тот факт, что М.С. Горбачев и министр иностранных дел имели, по существу, монополию на информацию о процессах, происходящих в мире, и прежде всего в социалистических странах, руководстве партий, настроении народа»4.

По свидетельству помощника генерального секретаря Г.Х. Шахназарова, Горбачев и Ярузельский «понравились друг другу. Беседы между ними всегда были предельно откровенными. Генерал приветствовал перестройку, одобрял намерения нашего генсека и, в свою очередь, делился планами преобразований в своей стране»5.

Двусторонние отношения развивались конструктивно, и генерал Ярузельский, казалось, мог рассчитывать на снятие с них негативных наслоений прошлого. Его прежние неоднократные попытки прозондировать отношение к Катынскому делу крупных советских военачальников — маршалов Ф.И. Голикова, А.А. Гречко, И.И. Якубовского, Д.Ф. Устинова и В.Г. Куликова, проверить их реакцию на сомнения по поводу выводов комиссии Бурденко и соображения о необходимости их перепроверки показывали, как он пишет во вступительном слове к книге Яремы Мачишевского, что они или ничего не знали об этом преступлении, или считали такой подход к проблеме плодом «постгеббельсовской, империалистической пропаганды, стремящейся вбить клин между Польшей и СССР»6. Теперь открывалась возможность обмена мнениями по этому вопросу на высшем партийно-государственном уровне.

Из первых рук, и именно из рук генерала Ярузельского, стало известно о том, что он поставил перед Горбачевым комплекс трудных вопросов двусторонних отношений уже через несколько недель после избрания последнего генсеком ЦК КПСС — в конце 1985 г., во время работы Консультативного совета Варшавского договора. «Горбачев принял это с большим вниманием и пониманием. Он признал, что мы должны поднять эти трудные темы. Декларировал свою добрую волю. Однако предлагал понять его: он только недавно приступил к новым обязанностям, затронутую мною проблематику он должен основательно изучить, анализ отдельных проблем поручить разным людям. Легким и простым это не будет», — вспоминает Ярузельский. Подчеркивая, что Горбачев демонстрировал понимание существа вопросов, включая секретные протоколы договора 23 августа 1939 г. и выдвигаемую на первое место проблему гибели военнопленных, Ярузельский зафиксировал его первую реакцию: «Я тут же почувствовал, что для Горбачева это были очень трудные проблемы. Особо соглашаясь с тем, что катынское преступление требует отвечающего правде освещения, он одновременно констатировал, что правда в этом вопросе не очевидна, что нельзя выносить приговор без необходимых доказательств. Так что нужны дальнейшие исследования и доказательства»7.

В ходе одной из бесед с советскими руководителями во время совещания секретарей ЦК партий соцстран по идеологическим и международным вопросам в Варшаве в январе 1987 г. Ярузельский вновь затронул этот вопрос, что рассказавший об этом событии В.А. Медведев счел очень важным: «Как всегда осторожно, но четко Ярузельский коснулся проблем преодоления недоверия между нашими народами и необходимости обсуждения и прояснения тех страниц истории, которые порождают это недоверие. Он не скрывал, что польское руководство испытывает по этим вопросам огромное давление со стороны общественности своей страны, и прежде всего интеллигенции. Ярузельский подчеркнул, что они не настаивают на какой-то определенной интерпретации событий, но нужен диалог, постепенно, шаг за шагом приближающий нас к истине. Ничего при этом не упрощать, не мазать одним цветом». Эта беседа велась с участием Медведева, Яковлева и Добрынина, ориентировала на сбалансированное, но обстоятельное рассмотрение трудных проблем совместной истории. Свою личную заинтересованность в этом генерал подчеркнул специально, для убедительности сославшись на свою собственную судьбу депортированного.

Вскоре Медведев понял, что предмет особого интереса — Катынское дело. Он свидетельствует: «Руководители Польши деликатно, без какого-то драматизирования и нажима, но все же довольно твердо ставили вопрос о получении дополнительных материалов по Катынскому делу. Они говорили нам, что не настаивают на изменении нашей позиции, но убедительно просят представить какие-то документы, подтверждающие нашу версию, и контраргументы, опровергающие утверждения о ее несостоятельности.

Мое первое же соприкосновение с Катынским делом, ознакомление с уже имевшимися материалами не оставили сомнения в том, что вопрос не закрыт, в нем остается много неясностей, загадок, противоречий, которые все равно придется прояснять и давать на них ответ. От этого никуда не уйти. Для меня это стало особенно очевидно после того, как начались регулярные контакты с Ярузельским, Чиреком, Ожеховским и другими польскими партнерами»8.

Польские лидеры действительно сумели придать Катынскому делу особый ранг в глазах советского руководства, а точнее — группы соратников Горбачева. Это подтверждает и Шахназаров в уже цитировавшейся книге «Цена свободы: Реформация Горбачева глазами его помощника»: «Одним из первых моих действий в качестве помощника Горбачева было обращение к нему с просьбой использовать свою власть, чтобы раз и навсегда закрыть этот вопрос»9.

Закончим необходимое для понимания климата первых лет перестройки цитирование свидетельств лиц из окружения Горбачева трезво-реалистичной констатацией А.Н. Яковлева: «Контекст времени был совершенно иным»10. Секретарей горбачевского ЦК заботила трудная и неприятная, мешавшая сглаживанию советско-польских отношений проблема, перед которой их постоянно ставили поляки. Но время-то было, говоря словами Анны Ахматовой, еще далеко не «вегетарианское». Еще не было всеобщего «облучения» гласностью. Царила инфантильная вера в слова и лозунги прошлого, типа «Сталин — это победа». За два года до этого Горбачев воздавал Сталину «должное» за великие заслуги в годы войны. Шла борьба вокруг доклада Горбачева в связи с 60-летием Великой Октябрьской революции. О сталинских репрессиях только начинали писать, и партийно-государственное руководство боялось сказать то, что в 1956 году уже произнес Н.С. Хрущев.

Поэтому сектор истории отдела науки ЦК КПСС взялся за реализацию задачи поисков подтверждения старой версии Катынского дела и «контраргументов, опровергающих утверждение о ее несостоятельности». Для этого полонисты из Института славяноведения и балканистики АН СССР А.Ф. Носкова и Ф.В. Зуев должны были изучить материалы комиссии Н.Н. Бурденко. Сколько-нибудь значимых результатов эта акция не принесла.

Поверхностный характер десталинизации не позволял преодолеть сложившийся дуализм восприятия наследия Сталина, сталинской внешней политики. Осуждение политической практики сталинщины вплоть до проклятий в адрес Сталина за миллионы жертв сочеталось с признанием его марксистом, руководившим движением страны к «светлому будущему коммунизма», великим вождем и защитником Отечества. Самое же главное — сохранялась идеализация сталинского тоталитарного режима, отнюдь не сводящегося к феномену «культа личности Сталина», но по-прежнему обладавшего безусловной монополией власти и являвшегося по своей сути диктатурой партийно-государственного аппарата. До декабря 1988 г., созыва Съезда народных депутатов СССР, дело ограничивалось косметическим ремонтом политической системы, преобразования оставались непоследовательными, а во многом иллюзорными.

Горбачев надеялся, сохранив «руководящую роль КПСС», модель партии-государства, придать ей демократическую форму. Это была безнадежная затея. Перед лицом начавшейся политической трансформации КПСС переходила к обороне. Ситуация стала еще радикальнее меняться в обстановке антитоталитарных процессов в Центрально-Восточной Европе. К весне 1990 г. позиции КПСС оказались уже сильно подорваны.

Целый ряд конкретных мер был предпринят в области развития экономического сотрудничества в двусторонних советско-польских отношениях. От польской стороны последовало предложение отработать основы взаимоотношений в других областях — политической и идеологической. Был подготовлен совместный документ, подписание которого было приурочено к очередной (42-й) годовщине заключения Договора о дружбе, сотрудничестве и взаимной помощи. По этому поводу состоялся визит в Москву Первого секретаря ЦК ПОРП, Председателя Государственного Совета ПНР В. Ярузельского. М.С. Горбачев и он подписали совместную «Декларацию о советско-польском сотрудничестве в области идеологии, науки и культуры». Этот документ, что бы теперь ни говорили о его чрезмерной идеологизированности, впрочем вполне откровенной и характерной для того времени, декларировал принципиально новые основы, новое качество отношений — демократизацию взаимодействия, его равноправный, партнерский характер.

Напомним пассаж декларации, непосредственно относящийся к нашей теме, — результат польской инициативы.

«КПСС и ПОРП придают большое значение совместному исследованию истории отношений между нашими странами, партиями и народами. В ней не может быть "белых пятен". Вековые связи Польши и России требуют глубокой оценки. Все эпизоды, в том числе драматические, должны получить объективное и четкое истолкование с позиций марксизма-ленинизма, соответствующее нынешнему состоянию знаний. Необходимо прежде всего воздать должное тому, что укрепляло дружбу между нашими партиями и народами, и осудить то, что нанесло ей вред.

История не должна быть предметом идеологических спекуляций и поводом для разжигания националистических страстей. Ставя вопрос так, мы руководствуемся общей ответственностью за будущее, за дальнейшее развитие братских советско-польских отношений.

Ничто не должно омрачать сотрудничества и дружбы будущих поколений поляков и советских людей. Не будем оставлять нашим детям и внукам неразрешенных проблем»11.

Комментируя в своей речи при подписании декларации этот фрагмент, Войчех Ярузельский в первую очередь делал акцент на раскрытии правды о «белых пятнах». «Наше общее стремление, — говорил он, — состоит в том, чтобы страницы совместной истории всегда звучали открыто и искренне. Мы будем укреплять все, что нас объединяет, и преодолевать, устранять все то, что может осложнить достижение совместных целей». В речи Горбачева звучало несколько иное понимание проблемы «белых пятен» и задач ее решения, адресованных историкам. «Надо видеть всю правду, чтобы в летописи отношений двух наших стран не было места для домыслов и недомолвок, для так называемых белых пятен. История — это не только свод фактов. Это прежде всего опыт, из которого следует извлекать уроки, школа, призванная учить взаимопониманию и доверию между народами.

Именно так мы понимаем главную задачу советских и польских ученых, которые работают на историческом поприще»12, — так Горбачев интерпретировал историю и ее идеологическую функцию, исполнить которую предстояло создаваемой совместной Комиссии по истории отношений между двумя странами.

Что до рекомендуемого «современного уровня» знаний и идеологической традиции, призванных играть решающую роль в трактовке истории двусторонних отношений, то их содержание изначально было весьма различным, как и смысл работы самой комиссии.

По замыслу польского руководства, о котором пишет в своей книге Ярема Мачишевский, а в предисловии к ней — Войцех Ярузельский13, следовало наконец «вырвать правду» о фактах военных преступлений и геноцида в отношении польского народа, имевших место в годы сталинщины. Замалчиваемые и фальсифицированные, после XX съезда они все более обременяли морально и подрывали политически позиции польской правящей элиты, ее внутри- и внешнеполитический курс.

Примечательно, что на этот раз инициатива исходила от генерала Ярузельского, для которого горе польского народа, связанное с событиями 1939—1940 гг., было и глубоко личным горем, а жизненный опыт особенно сильно подталкивал к расчистке исторического наследия и восстановлению справедливости.

Генерал и близкие ему члены польского руководства были весьма последовательны в этом и постоянно подталкивали Горбачева и его окружение к конкретным действиям в этом направлении. Казалось, возникло взаимопонимание, но решение все затягивалось, откладывалось.

По прошествии двух лет настала очередь практической реализации этого намерения. Была создана и 19—20 мая 1987 г. провела в Москве свое первое пленарное заседание двусторонняя комиссия ученых СССР и ПНР по истории отношения между двумя странами.

Польская сторона представила свои пожелания в памятке от 6 мая 1987 г., перечислив требующие рассмотрения события, которые замалчивались, излагались неполно или тенденциозно. Это были война 1920 г., роспуск коммунистической партии Польши, секретный протокол к советско-германскому договору 23 августа 1939 г., советская кампания 17 сентября 1939 г. и последовавшая депортация поляков с территории Западной Украины и Западной Белоруссии, Катынское дело, Варшавское восстание и др.

Советское партийное руководство — Э.А. Шеварднадзе, А.Н. Яковлев и В.А. Медведев — в этой связи было озабочено подготовкой серии организационно-пропагандистских мер, ожидая от советских членов комиссии разработки и внесения в ЦК КПСС конкретных рекомендаций по всему комплексу сложных проблем. Формулируя общие установки, Политбюро в решении от 23 апреля предусмотрело мероприятия по идеологическому укреплению дружбы и сотрудничества, начиная с передачи архивных материалов по истории польского рабочего движения и кончая увековечением памяти видных деятелей. Что касается трудных вопросов двусторонних отношений, то было рекомендовано подготовить соображения о целесообразности публикации секретных советско-германских договоренностей, касавшихся Польши.

В первой половине мая при рассмотрении на секретариате предварительных рекомендаций и пожеланий для советской части комиссии возникли предложения в отношении издания печатной продукции, соответствующей идейно-политическим задачам совместной подготовки документальных фильмов и празднования юбилеев КПП и ПОРП.

В отношении «белых пятен» предлагалось «поддержать просьбу польских товарищей» о более полном освещении в трудах ученых СССР национально-освободительной борьбы польского народа против фашистских захватчиков, включая Варшавское восстание, а также войны 1920 г. Катынское же дело трактовалось как требующее дополнительной глубокой проработки и внесения предложений в ЦК КПСС.

В конце обширного перечня рекомендуемых пропагандистских мер нашел свое место пункт о внесении предложений по ознакомлению польской общественности с мемориалом в Катыни.

Деятельность комиссии в течение трех лет, зигзаги, достижения и отнюдь не меньшие неудачи раскрыты в книге ее сопредседателя с польской стороны профессора Яремы Мачишевского весьма обстоятельно и объективно. Эта его горячая и искренняя исповедь участника и важного действующего лица полосы очередных драматических событий вокруг катынского преступления не могла не вызывать серьезных рефлексий, особенно другой стороны — участников советской части комиссии, которые получили возможность познакомиться с новыми фактами. Итоги работы комиссии подвел и советский сопредседатель — Г.Л. Смирнов14.

В настоящее время очевидно, что обе стороны подходили к задачам комиссии по-разному. Как сообщает Мачишевский, «важной, может быть, наиважнейшей частью подготавливаемой декларации должна была быть история», а следствием ее принятия — доступ к советским архивам, введение в оборот новых фактов, прежде всего периода 1939—1945 гг., и их соответствующая исторической действительности интерпретация15. Приведенный выше относящийся к этому сюжету краткий фрагмент декларации и выступления лидеров партий по поводу ее принятия достаточно ясно указывали, что стремление не оставлять детям и внукам нерешенных проблем предполагало с советской стороны применение прежде всего идеологических форм и методов снятия противоречий. В тот момент горбачевская гласность была еще в значительной степени заявлением о намерениях, а ее реальное наполнение ограничивалось призывами к «объективности», «конструктивности», «взвешенности» критики прошлого. Информационный прорыв оставался делом будущего. По истечении почти десятка лет совершенно очевидно, что менее всего советское общество, партийно-государственный аппарат готовы были пойти на то, чтобы сделать знаменем этого прорыва Катынское дело.

Комиссия историков, создаваемая для заполнения «белых пятен», изначально была сориентирована на решение неоднозначных задач, среди которых важное место занимали задачи политические, а для ее советской части — прежде всего идеологические. Именно в этом ключе рассматривались спорные и конфликтные проблемы и именно этому подчинялось извлечение на свет божий всевозможных неизвестных или малоисследованных фактов, могущих служить укреплению традиций «пролетарского сотрудничества», «боевого соратничества», «социалистического интернационализма» и т.п. Смещение пропорций в эту сторону трактовалось как явно предпочтительное, оптимально сохраняющее прежнюю тональность отношений и помогающее самортизировать, растянуть во времени давление польской стороны, обременительное для горбачевского руководства признание сталинских деформаций внешней политики, вины сталинского руководства и спецслужб СССР в геноциде польских граждан. Постановка этих проблем по-прежнему трактовалась большинством советских руководителей в традиционном духе «антисоциалистического подрыва» имиджа Советской державы как «светоча социализма и интернационализма», ее «всемирно-исторической роли» и престижа.

Для специалистов, приглашенных к участию в работе комиссии через отдел науки ЦК КПСС, обращение к ряду ключевых проблем двусторонних отношений в очищающей атмосфере гласности, появления спроса на науку и возможности избавиться от застарелых идеологем, от предубежденного взгляда на действительность, догматизированного и искаженного, представлялось в высшей степени своевременным и весьма почетным. Администраторы от исторической науки, также введенные в комиссию вне зависимости от ориентации в проблематике советско-польских отношений и истории Польши, имели меньше иллюзий и были готовы к аппаратным играм.

Возглавивший комиссию академик Г.Л. Смирнов, в то время директор официозного Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, был человеком многоопытным, дважды работавшим в аппарате ЦК и дважды получившим «пас в сторону» на очень высокие посты в околопартийной науке. Второй раз в ЦК он работал при Горбачеве и занимал весьма высокий пост наиболее доверенного советника — помощника. А.Н. Яковлев в то время возглавлял как секретарь ЦК агитпроп, а Смирнов стал помощником по идеологическим вопросам и должен был помогать генсеку думать, излагать мысли, отвечать за рост имиджа советского руководителя. Со временем у супругов Горбачевых появилось представление, что он недостаточно маневренен, не в нужной степени держит под контролем средства массовой информации, освещение ими визитов и поездок первых лиц в стране. После этого Смирнов и перешел в Институт марксизма-ленинизма. На предыдущем академическом посту директора Института философии он некоторое время был сопредседателем советско-польской комиссии по общественным наукам. Близость к ЦК и наличие контактов с польскими учеными говорили в пользу назначения Смирнова в руководители новой двусторонней комиссии ученых. Он был прекрасно «подкован» идеологически, ориентировался в тайнах коридоров власти при новом генсеке, умел разговаривать с учеными. При этом Смирнов был человеком неординарным, весьма прогрессивных взглядов и редкого умения вести переговоры. Ему были свойственны удивительная проницательность, способность с лета схватить суть аргументации оппонента и с точностью шахматиста просчитать несколько шагов вперед. Вместе с тем он был до мозга костей политиком и аппаратчиком, в чем был схож с Горбачевым, не сумевшим порвать с аппаратными навыками, правилами и приемами. М.С. Горбачев использовал его привычку действовать по этим правилам в своих целях.

Функции обеих частей комиссии, характер и ход их работы изначально складывались по-разному. Если польская часть реализовала свое научное амплуа в условиях большой самостоятельности, объясняющейся полным единомыслием с политическим руководством в деле трактовки «белых пятен», и выходила на прямые контакты с секретариатом ЦК ПОРП — В. Ярузельским и Ю. Чиреком — по мере надобности, всегда могла рассчитывать на их поддержку, то советская часть комиссии создавалась и функционировала по другим принципам, в рамках двустороннего межпартийного сотрудничества и по аппаратным схемам. Само ее создание и деятельность находились в поле пристального внимания партийного аппарата. Она должна была только принимать звонки и поручения сверху и выполнять их. Никакой содержательной инициативы с ее стороны не предполагалось, как и обратной связи с высшим руководством.

Если председатель польской части комиссии Ярема Мачишевский уже на первом заседании поставил вопрос о том, что комиссия должна именоваться партийной, поскольку представляет не всю профессиональную среду историков и связана с партийным руководством, то у Смирнова это вызвало большое недоумение. Он не рассматривал проблему в категориях полномочий профессиональной среды, ее представительства. Что касается партии, то ее директивы должна была выполнять любая комиссия. По мнению Смирнова, непосредственно партийное учреждение — Институт марксизма-ленинизма при ЦК КПСС — представлял только он, его заместитель по институту и комиссии В.В. Журавлев и секретарь комиссии Т.В. Порфирьева, а другие научные эксперты на такой ранг претендовать не могли и не должны были. В конце концов Г.Л. Смирнов уступил полякам, согласившись, что польская часть комиссии получит наименование комиссии партийных историков, если этого требует менталитет другой стороны. По сути же дела, именно советская часть комиссии была орудием партийно-аппаратных манипуляций, хотя и в ней большинство ученых рассчитывало на очищение истории от идеологических догм и клише прежних времен. Реальность оказалась далеко не такой однозначной.

После завершения деятельности комиссии Смирнов признался, что все основные вопросы работы: повестка дня заседаний, темы встреч, суть занимаемых позиций, передача документов и т.д. — обсуждались в предварительном порядке в отделах ЦК, докладывались в ЦК устно и в форме служебных записок. Изначально было установлено, что комиссия призвана вести не непосредственные исследования, а дискуссии с целью выработки оценок и позиций, обсуждения итогов тех или иных разработок, а также формулировать установочные рекомендации. Как определялось в записке Э.А. Шеварднадзе, В.М. Фалина и В.А. Крючкова — ответственно и точно, комиссия была создана «для нахождения развязок по "белым пятнам"» (речь идет о записке «К вопросу о Катыни» от 22 марта 1989 г.)16.

Знакомясь с книгой Я. Мачишевского «Вырвать правду» и обдумывая характер и итоги работы двусторонней комиссии, Г.Л. Смирнов вынужден был признать: «При чем тут была наука? Наука была ни при чем с самого начала». Это касалось узловой проблемы — судеб польских военнопленных. Она оказалась чрезмерно политизированной, а предложенные условия работы — «великолепным решением» для реализации целей Горбачева, как Смирнов констатировал по прошествии лет, в апреле 1997 г. в беседе с Яжборовской. Далеко не сразу поняв специфику и противоречивость задач и целей работы комиссии, он указывал на подлинные причины длительного бессилия комиссии: «В архив нас не пускали, материалы были закрыты для нас, всего мы знать не могли».

У партийного руководства не было ни малейшего желания включать катынский вопрос в повестку дня работы комиссии. Это со всей очевидностью отразилось в констатации помощника Горбачева А.С. Черняева в его дневниковых записях «Шесть лет с Горбачевым». Он писал: «В ходе совместной работы по закрытию "белых пятен" нам не удастся отговориться от этой проблемы»17.

На первом же заседании комиссии при согласной констатации, что количество проблем, требующих совместного рассмотрения, весьма велико и потребует значительных усилий, проблема судеб польских военнопленных 1939 г. встала со всей остротой. Еще до начала заседания обнаружилось, что польская сторона придает ей особое значение, советская же резко отмежевывается от ее рассмотрения. Эту функцию «адвоката дьявола» выполнял специализирующийся в борьбе с западными концепциями Второй мировой войны и идеологическом противоборстве в условиях двухполюсного мира (что считалось в годы «холодной войны» особо значимым и престижным) завсектором Института всеобщей истории АН СССР О.А. Ржешевский. Однако многократные попытки довести до сведения польских ученых, что советская сторона не разделяет интереса к этой проблеме, что объем репрессий в отношении поляков был не столь велик по сравнению с ущербом, нанесенным Красной Армии сталинскими чистками, и что пострадал «классово чуждый элемент», успеха не имели. Наоборот, на содержательном уровне постановка вопроса о необходимости рассмотрения Катынского дела приобрела максимальную обстоятельность и аргументированность, а на эмоциональном уровне в убеждение советских ученых включилась почти вся польская делегация. Попытка противопоставить этому версию Бурденко была ею отвергнута. Выступивший с советской стороны Ржешевскии призывал учитывать позицию советского руководства, прессу того времени и т.п., утверждал, что в западных публикациях отсутствуют какие-либо весомые, обоснованные аргументы по этому вопросу, и заявлял о необходимости объединить усилия по разоблачению «антисоветских и антипольских версий историографии и пропаганды».

Советская часть комиссии не была сориентирована на обсуждение этой проблемы, руководитель подтверждал официальную версию и отказывался ее пересматривать, как если это было бы подыгрывание антисоветской пропаганде. Высказывалась уверенность: польские историки должны понять, что обращение к подобным вопросам разожжет антисоветизм, чему надо всячески препятствовать.

Не только польская, но и советская часть комиссии тогда не знала, да и впоследствии О.А. Ржешевскии не афишировал того факта, что не пройдет и двух недель, как будет подписан к печати идеологический боевик крупного калибра — подготовленная в «Воениздате» книга Е.Н. Кулькова, О.А. Ржешевского и И.А. Челышева «Правда и ложь о Второй мировой войне»18. Ее выход в свет знаменовал выстраивание фронта противодействия процессу пересмотра устаревших сталинистских стереотипов, который набирал силу в странах Центральной и Юго-Восточной Европы. К традиционной критике западной историографии как «псевдонаучной» добавлялась атака на «идейных вдохновителей польской контрреволюции», «засевшую в КОС-КОР и руководстве «пресловутой "Солидарности"» «агентуру империалистических разведок»19. Одним из ключевых сюжетов итогового раздела «Фальсификаторы истории на службе реакции и агрессии», заканчивавшегося тезисом о «совпадении стереотипов американской реакционной пропаганды с гитлеровской» в разжигании новой войны, была тема Катыни, якобы много лет используемая для фальсификации итогов и уроков Второй мировой войны, реабилитации гитлеровского фашизма, пропаганды реваншизма и антисоветизма. «Советская официальная версия» не только вновь воссоздавалась с прежними подтасовками, но актуализировалась, вписывалась в более широкий идеологический контекст и подкреплялась цитатами из переписки глав великих держав, в основном Сталина, из «Правды» и «Сообщения» комиссии Н. Бурденко, из публицистики того времени. Ссылке на дневник Геббельса, озабоченного наличием в Катыни пуль немецкого производства, было придано звучание, позволявшее поставить под сомнение обвинение в адрес НКВД. Наконец, внушалось, якобы в Нюрнберге была доказана вина немцев: «Полностью выводы комиссии и другие материалы, связанные с "Катынским делом", широко публиковались в печати и были приняты в качестве официальных документов процесса над главными немецкими военными преступниками в Нюрнберге...» В финальных идеологических заклинаниях говорилось и о «гнусных спекуляциях на трагической судьбе польских офицеров», и об усилиях Государственного департамента США и различных диверсионных антисоветских центров по пропаганде «ядовитой геббельсовской лжи», о том, что она взята на вооружение контрреволюционерами из «Солидарности» «для провоцирования антисоветских и антиправительственных настроений среди неосведомленных в истории поляков». Более того, авторы смело брали на свою совесть утверждение, якобы в Польше «сам факт совершения гитлеровцами преступного злодеяния в Катынском лесу полностью замалчивался»20.

В такой сгущавшейся атмосфере фальши, когда катынское преступление становилось основой идеологической конструкции доказательств вины гитлеризма, его расправ с военнопленными, необходимости продолжать суд над военными преступниками и т.д., и начинала работу двусторонняя комиссия.

Польская сторона максимально использовала пребывание в Москве, пленарные, секционные заседания и разговоры в кулуарах, чтобы постараться убедительно изложить доказательства порочности версии Бурденко, обговорить все возможные вопросы и сомнения, избегая прямой конфронтации, которую вызвало бы однозначное дезавуирование сообщения комиссии. Были предприняты значительные усилия, чтобы перейти от идеологических споров к строго научному исследованию проблем.

Академик Смирнов очень внимательно выслушал все соображения, проверяя намерения другой стороны, корректность ее позиций, возможные последствия раскрытия засекреченного дела. Проведя словесную разведку, он сделал ход назад — еще раз напомнил, что стоит на официальных позициях выводов комиссии Бурденко. Его явно интересовали возможные материальные претензии и юридическая ответственность виновников преступления. Вместе с тем Смирнов пообещал, что материалы комиссии Бурденко будут проанализированы, а в архивах проведены дополнительные поиски. По логике вещей, он не мог этого не обещать, другое дело, какое развитие событий могло последовать за этим. Абсолютное большинство членов комиссии не подозревало, какая игра начиналась...

Как бы компенсируя жесткую позицию по наиболее трудному вопросу, Смирнов пошел навстречу по другим пунктам обсуждения. В сфере его компетенции как директора института, в состав которого входил Центральный партийный архив с огромным корпусом польских документов, он сделал гигантский по тем временам шаг. Речь не только о передаче значительной части этих документов, но и о предоставлении очень значимого в политическом отношении решения Президиума Исполкома Коминтерна о роспуске компартии Польши (1938 г.). К тому времени прошло почти полвека с момента этого события и тридцать лет после реабилитации партии. А документа, на котором, как тут же выяснилось, стоял гриф секретности «Никому и никогда», действительно никому и никогда не показывали из-за его разоблачающего сталинщину содержания. По своей тональности и политическому значению этот документ не слишком отличается от постановления ЦК ВКП(б) от 5 марта 1940 г.

Комиссия ученых двух стран не была политическим органом и никаких политических решений принимать не могла, но для передачи такого документа нужны были его рассекречивание и политическое решение. Смирнов их добился, предварительно заручившись обещанием Мачишевского не делать из документа скандальной сенсации и спустить факт передачи и опубликования на тормозах «предварительной научной обработки».

Значение факта передачи документа такого ранга члены комиссии в полной мере осознали лишь тогда, когда к дверям зала заседаний приблизился заместитель директора Центрального партийного архива В.В. Аникеев, держа в трясущихся руках невзрачную папочку с несколькими тронутыми временем листочками. Бледный, он до последней минуты боялся выпустить их из рук. Аникеев не чинил исследователям дополнительных препятствий, за что слыл либералом. Однако момент передачи заветной папки высшей секретности в руки профессора Мачишевского потряс его до глубины души.

Создание комиссии было воспринято учеными как открытие широкого поля исследований, возникновение перспективы целостного творческого изучения, научной верификации истории двусторонних отношений. Для науки это было время повышенной поисковой активности, роста стремления критически переосмыслить, корректно и глубоко оценить эти проблемы, сформулировать свое отношение к ним с позиций нового мышления. Дух перестройки, не без определенной наивности и иллюзий, рождал новый моральный научный климат: с одной стороны, в прошлое уходили запрет на разработку многих крупных тем, жесткая регламентация творческой активности ученых, подавление их начинаний и инициатив, другие пагубные для общественного прогресса явления эры застоя; с другой стороны, открывалась возможность соответствующего потребностям творческой самореализации ученых, их активного включения в решение обретших острую актуальность научных, а также и политических задач.

Представлялось, что стало реально разорвать порочный круг ущербных стереотипов декларативной, чрезмерно идеологизированной, нередко бессодержательной пропаганды казенной дружбы и приглаженных революционных традиций, искоренить чисто лозунговый подход к двусторонним отношениям. Ведь за этим камуфляжем часто скрывались ложь и фальсификация, а многие страницы подлинно добрососедских отношений по различным идеологическим мотивам замалчивались. Становилось очевидно, что сталинские деформации, поразившие многие стороны внутренней жизни СССР, не обошли стороной и область внешней политики. Со всей очевидностью они проявились в сфере советско-польских отношений, наложив мрачный отпечаток на различные аспекты и эпизоды этих отношений.

Очень интересны оказались результаты социологических обследований польского Центра по изучению общественного мнения, касавшихся представлений поляков об СССР и советско-польских отношениях. Эти данные подтвердили информацию прибывшего в Москву для подготовки очередного заседания Я. Мачишевского о позитивной реакции польской общественности на работу комиссии, в том числе на оценку высказываний В.М. Молотова о Польше как несовместимых с международным правом. Они убедительно показывали, как органично переплетаются в общественном сознании история и современность. Когда в двусторонних отношениях стали проявляться искренность и партнерство, они стали значительно выше оцениваться поляками. Число позитивных оценок в октябре 1986 г. достигло 62,7% и выросло к октябрю 1987 г. до 75,3%. При этом две трети обследованных, отмечая как плюсы, так и минусы современных им советско-польских отношений, видели необходимость их дальнейшего изменения в духе гласности и партнерства. Главным плюсом 30% опрошенных считали обращение к «белым пятнам», рост открытости, повышение степени правдивости информации об истории и текущем дне обоих народов. Внимание ученых — членов комиссии привлекли указания в анкетах на изменения в советско-польских отношениях, формулируемые, например, следующим образом: «Увеличивается гласность, правдивость информации. Есть намерение раскрыть "белые пятна"»; «начинают говорить о многих вещах, которые были запретной темой»; «больше говорят правды о войне, жизни поляков, депортированных в России во времена Сталина»; «открытие тайн новейшей истории, напоминание о том, что было нечто такое, как Катынь, и об этом говорится громко». Столь же очевидны и убедительны были рекомендации: «полное выяснение так называемых стыдливых, до сих пор замалчиваемых вопросов»; «нужно объяснить обществу, какие отношения существовали между Польшей и СССР с момента возникновения II Речи Посполитой»; «нужна последовательность в выяснении вопросов новейшей истории (союзнический пакт СССР с Третьим рейхом, Катынь, депортации)»; «все вопросы нужно выяснить до конца — о деятельности Сталина, его действиях в отношении поляков нужно сказать все» и т.п.

Отслеживание социологических показателей доказывало, что колебания в политике открытости сразу отражаются в худшую сторону на оценке отношений. Так, в феврале 1988 г. был отмечен спад до 58,6%, а в октябре 1988 г., после визита Горбачева в Польшу, — новый подъем до 63,9%. Такие данные были дополнительным стимулом для участия в придирчивом пересмотре «белых пятен», для отказа от сталинского наследства и для восстановления исторической правды и о трудных полосах в двусторонних отношениях, и об игнорировавшихся по разным причинам их светлых страницах.

Выработка тематики заседаний комиссии была непростым делом. Наметив вначале не вызывавшие сомнений с обеих сторон 7—10 тем, комиссия шла по пути научного поиска и постепенного расширения тематики. Так в поле зрения попала как бы маргинальная, а на деле очень важная для всей проблематики периода войны проблема депортаций населения; произошел переход от вступительной экспертизы и составления библиографии к тщательному архивному поиску и подготовке к печати исследования по этой проблеме. Данная разработка доктора исторических наук В.С. Парсадановой повлекла за собой дальнейшие поиски в архивных фондах ключевых для проблематики судеб польских военнопленных материалов.

Аналогичным образом при помощи изучения недоступных ранее материалов удалось достичь существенных результатов в выяснении обстоятельств роспуска компартии Польши в 1938 г.

В других случаях происходила корректировка односторонней трактовки идеологически деформированных проблем. Например, значительно более серьезной и взвешенной стала советская оценка восстановления государственной независимости Польши в 1918 г. Была отдана дань глубокого уважения вековым освободительным усилиям польского народа, его свободолюбию и жизнестойкости. Комиссия обратилась к совместному выяснению сложных вопросов войны 1920 г., стараясь при этом отойти от односторонности и найти объективный, сбалансированный подход к проблеме. Так шло выявление «болевых точек» в истории советско-польских отношений, происходила совместная выработка последовательно научных, открытых и честных позиций по трудным, замалчивавшимся или фальсифицировавшимся аспектам этих отношений. В большинстве случаев источники по этим проблемам были мало доступны в течение многих десятилетий, а освещение их было избирательным, неполным, а то и не проводилось вообще, находясь под негласным запретом.

Развернулось, например, изучение слабо разработанных аспектов боевого взаимодействия и соратничества в годы Второй мировой войны, в том числе совместных действий советских и польских партизан, вопросов участия советских людей в польском движении Сопротивления, помощи польского населения советским военнопленным, оказавшимся на территории Польши. В этой проблематике многое замалчивалось из-за внедрявшегося в годы сталинщины негативного отношения как к значительной по численности некоммунистической части польского движения Сопротивления, так и ко всем «находившимся на оккупированной территории» и к военнопленным, подвергавшимся разного рода репрессиям. Польские ученые весьма преуспели в изучении этой области и выступили с инициативой помощи, которая была принята с благодарностью. Эта и другие подобные инициативы польской стороны способствовали росту взаимопонимания, стимулировали углубление анализа представлений о прошлом, высвобождение от примитивных устаревших клише, сохранившихся с тех времен, когда Польша воспринималась как стратегически главный противник СССР, вошедший в блок с Гитлером, и т.п.

Число вынесенных на рассмотрение комиссии проблем превысило два десятка. Самыми острыми, порождающими постоянные недоговоренности и напряженность оставались сохранявшие актуально-политическое звучание проблемы кануна и начала Второй мировой войны, включая, естественно, их производное, органическую составную часть — судьбы польских военнопленных (что, впрочем, советская часть комиссии отнюдь не намеревалась ставить в такой плоскости). К ним комиссия возвращалась постоянно в ходе полноценной научной дискуссии по другим вопросам.

Нельзя отрицать, что разрешение этих проблем к тому времени назрело.

Оценка советско-германских договоров от 23 августа и 28 сентября 1939 г., вопрос о существовании секретных приложений к ним и их содержании постоянно дебатировались в мировой историографии.

Эти проблемы находились под пристальным вниманием международного отдела ЦК, отдела ЦК, занимающегося соцстранами, и МИД. Всем было очевидно, что двусторонняя комиссия не сможет их обойти. Поэтому уже в постановление Политбюро по итогам встречи Горбачева с Ярузельским в апреле 1987 г., перед созданием комиссии, было вписано поручение для МИД и двух отделов ЦК изучить этот вопрос и подготовить предложения. По свидетельству В.А. Медведева, отдел ЦК и МИД подобрали материалы в досье еще до начала работы комиссии.

Первый шаг обеим сторонам было сделать нетрудно. Советским историкам для этого надо было вернуться к положениям сформулированной в первом томе многотомной «Истории Великой Отечественной войны» оценки войны Польши против Германии как носившей с самого начала справедливый, оборонительный, освободительный характер. Встал вопрос о неправомерности утверждения советской ноты от 17 сентября 1939 г. о том, что Польское государство перестало существовать, об ошибочности констатации, якобы к тому моменту польское правительство покинуло территорию своей страны.

Польские ученые мобилизовали новые документы и исследования, подкрепляя эту концепцию и предлагая отказаться от идеологической антагонизации отношений, признать, что планы польского правительства были только оборонительными, что Польша была первой страной, не капитулировавшей перед гитлеровской агрессией, давшей ей отпор и ускорившей создание Антигитлеровской коалиции.

Советская часть комиссии поддержала вывод о том, что война Польши против Германии с самого начала была оборонительной, справедливой.

Естественно, встал вопрос об оценке выступлений осенью 1939 г. тогдашнего члена Политбюро, премьера и наркома иностранных дел В.М. Молотова и ряда статей о Польше в советской печати того времени.

Здесь имелась очевидная возможность для демонстрации конструктивной позиции: уничижительные оценки соседней страны требовали коррективов. Одиозный характер носили характеристика Польши как «уродливого детища Версальского договора», издевка в отношении прочности Польского государства, которое «рассыпалось» под ударами гитлеровских войск, а затем Красной Армии, и др.

Г.Л. Смирнов принял положение о справедливом характере войны в защиту национальной независимости, которую вел польский народ, решил поставить вопрос о признании оскорбительными для этого народа ряда несовместимых с международным правом заявлений Молотова. После доклада Медведеву последний написал Горбачеву докладную записку и 28 июля передал ее лично генсеку. Тот согласился с предложением дезавуировать в печати оскорбительные для Польши высказывания Молотова сентября—октября 1939 г.21 Смирнов выступил в «Новом времени» со статьей «Возвращение к урокам» с соответствующими оценками22. Это был важный шаг вперед, хотя в отношении событий 17 сентября 1939 г. имели место и давние формулировки. Он выводил в область советско-германских договоренностей, рассмотрение которых было делом будущего.

Завеса умолчания вокруг секретных протоколов, имевших большое значение в трактовке проблем начала Второй мировой войны, имела идейно-политический характер. В новой ситуации она привлекала внимание многих партийных и государственных функционеров, особенно в связи с процессами в Прибалтике. Это дополнительное обстоятельство вносило свои коррективы.

Секретные протоколы были переданы в архив Политбюро из сейфа Молотова в октябре 1952 г., после его ухода с политической арены. 21 февраля 1974 г. Секретариат ЦК КПСС согласился с предложением общего отдела ЦК не допускать работников МИД в архивы ЦК и выдавать им материалы только по его письменной просьбе и с согласия ЦК. Копии советско-германских документов, в том числе секретных протоколов, находившихся на совершенно секретном хранении, передавались в 1975 г. и 1979 г. И. Земскову для А. Громыко, после чего каждый раз через несколько месяцев возвращались и уничтожались23.

Вступивший в должность заведующего общим отделом ЦК КПСС в начале 1987 г. В.И. Болдин выяснил все это, убедился, что глубоко спрятанные от ученых и общественного мнения документы на самом деле даже не конвертированы (то есть не заложены в особые конверты), не имеют особых грифов и штампов и доступны многим сотрудникам ЦК. В своих воспоминаниях «Крушение пьедестала» он детально описал свои встречи с Горбачевым по этому вопросу, сцену доклада, знакомства генсека с документами и картой Польши с разграничительной линией и автографом Сталина: «...он комментировал свои наблюдения, изредка задавая мне вопросы. Он не удивился наличию этих документов, скорее в его интонации было раздражение, что пришлось прикоснуться к прошлому. — Убери подальше! — сказал он в заключение.

А между тем интерес к секретным протоколам в стране и за рубежом возрастал»24.

Позднее Болдин дал более подробную информацию о судьбе секретных протоколов. Когда смерть Сталина сняла ограничения на доступ членов Президиума ЦК к документам его архива и они немедленно вскрыли его личный сейф, разобрав бумаги, имевшие отношение лично к ним, Молотов изъял среди прочего и «подлинники секретного протокола». Когда на Западе появилась публикация копии, советские мидовские работники и государственные деятели «напрочь отказались признать эти копии соответствующими оригиналам». Основной аргумент — подпись Молотова, сделанная латиницей, — выглядел убедительно, поскольку Молотов, как предполагалось, никогда так не подписывался. Ходили различные версии, но интерес затухал.

Болдин сообщает, что пакет с этими документами находился в МИДе не два раза: мидовские работники еще раз достаточно долго держали его у себя, да и в дальнейшем он был доступен для доверенных лиц. Громыко, правда, отказывая в их публикации, убежденно изрек: «Нас никто уличить не сможет».

Признавая, что Молотов действительно подписался латинскими буквами, Болдин высказывает предположение, что это было сделано не случайно: «скорее всего, он рассчитывал на то, что достоверность документа может быть поставлена под сомнение». Любопытен эпизод и с поручением Л.Ф. Ильичеву, заместителю А.А. Громыко, искать секретные протоколы: Громыко хорошо знал их содержание и адрес, по которому сам их отправил, но создал даже комиссию по их поиску. Вот что об этом поручении — «выяснить, нет ли секретных протоколов в архивах ЦК КПСС и где их можно искать» — и его выполнении рассказывает Болдин: «Я сразу понял, что Громыко решил сыграть беспроигрышно: во-первых, дал понять, что в МИДе документов нет, во-вторых, визитом Ильичева намекнул, где надо искать, и, в-третьих, рассчитывал получить информацию, что руководство ЦК КПСС не считает своевременным обнародовать эти документы, несмотря ни на какую гласность.

Я не был уверен, что Ильичев, работавший секретарем ЦК, ничего не знает о документах. Поэтому, пользуясь теми же правилами, в которых так силен был Громыко, я спросил:

— А разве такого рода документы хранятся не в архивах МИДа? Мне очень не хотелось говорить неправду Ильичеву, уважая его опыт, возраст и наши добрые отношения»25.

В начале октября 1987 г. проявил озабоченность по поводу работы комиссии курировавший в ЦК идеологическую работу Е.К. Лигачев. Г.Л. Смирнов отчитался перед ним о состоянии обсуждения острых проблем советско-польских отношений, указав, что они не представляют тайны для польской общественности. Наоборот, она давно и широко информирована о существовании и содержании секретного протокола к советско-германскому договору от 23 августа 1939 г., а сведения о нем есть даже в польских школьных учебниках. Они базируются как на немецких источниках, так и на первом томе «Истории Великой Отечественной войны», где имеется указание на установление демаркационной линии между Германией и СССР по карте Польши. Из отчета можно было сделать вывод, что подлинная информация не повлияет на ухудшение двусторонних отношений, чего традиционно опасались наши идеологи. Польский сопредседатель комиссии, настроенный вполне миролюбиво, уверял, что признание существования секретного протокола пойдет этим отношениям на пользу, поскольку будет еще одним свидетельством полной, а не выборочной гласности. Именно гласность была важнейшим фактором процесса улучшения советско-польских отношений.

Я. Мачишевский ставил также вопрос о поиске сведений о депортации поляков и новых документах по Катынскому делу.

В своих записках Смирнов не скрывал, что может встать вопрос о сговоре с Гитлером и корыстном разделе Восточной Европы (на что может отреагировать Прибалтика), подчеркивая необходимость выработки четкой линии по этому вопросу. Было сформулировано вполне обоснованное предположение, что Катынское дело будет подниматься бесконечно, поэтому к нему необходимо еще раз вернуться.

В комиссии по истории отношений между двумя странами начались длительные переговоры со многими неизвестными по широкому кругу проблем. Тематика кануна и начала Второй мировой войны была передана в особую рабочую группу, куда вошли В.К. Волков, В.С. Парсаданова (Институт славяноведения и балканистики АН СССР), А.А. Чубарьян, О.А. Ржешевский (Институт всеобщей истории АН СССР), В.Я. Сиполс (Институт истории СССР АН СССР) и их польские коллеги. Пошел процесс выяснения расхождений и постепенного сближения позиций.

В этом составе рабочая группа стала действовать после двух разнонаправленных акций в верхних эшелонах власти. В.А. Медведев старался посодействовать комиссии, даже обратился к Горбачеву в начале октября с просьбой о поисках секретных протоколов. И услышал в ответ, что якобы «никаких новых документов к этому времени ему не было представлено»26. В журнале «Новое время» (№ 34—41) появилась серия статей В.М. Фалина, председателя правления Агентства печати «Новости», которое специализировалось на контрпропаганде. Он трактовал о генезисе Второй мировой войны, воспроизводя густо приправленные идеологическими стереотипами тезисы о враждебной СССР политике «буржуазной Польши» в том же ключе, что и публикация «Правда и ложь о Второй мировой войне». При помощи изощренной словестной эквилибристики автор фактически оправдывал деформированную Сталиным советскую внешнюю политику. Широко и вольно были привлечены немецкие материалы, а искомые советские отсутствовали. О существовании секретных протоколов можно было лишь догадываться по некоторым намекам. Вся эта серия статей была весьма далека от научной корректности и фактически продолжала фальсификацию освещения проблем, в частности вопроса об обстоятельствах, причинах и мотивах катынского преступления.

После интерпелляции польских ученых у руководства страны и обращения последнего к лидерам СССР Фалин прибыл в Варшаву, чтобы обсудить комплекс проблем 1939 г. Дискуссия не привела к принятию его версии, которую Мачишевский назвал пропагандистской и не способной противостоять силе польской научной аргументации27. Характерно, что Смирнов, по его словам, вообще не был информирован об этой акции, о публикациях и поездке Фалина.

Комиссия проводила заседание в Варшаве в начале 1988 г. после того, как в докладе по случаю 70-летия Октябрьской революции было указано на положительное значение пакта Риббентропа-Молотова как вынужденной меры. Трудный ход переговоров, который Смирнов пробовал скрасить как мог, обстоятельно описан Мачишевским в его книге «Вырвать правду». Было достигнуто определенное продвижение в выработке взаимоприемлемой позиции, которая затем была зафиксирована в специальном документе для печати28. Но историко-правовая оценка событий 17 сентября 1939 г., отраженная в подготовленном польской стороной материале, не вылилась в какую-либо согласованную концепцию. Так же дело обстояло и с вопросом о протоколах. Были ли в то время шансы для этого? Из того, что сообщает Медведев, очевидно: их не было.

5 мая 1988 г. в связи с подготовкой визита Горбачева в Польшу вопрос о секретных протоколах был вынесен на Политбюро. Заседание предварялось рассылкой записки Шеварднадзе, Добрынина и Медведева. В ней предлагалось рассмотреть три варианта: жесткое непризнание существования протоколов и объявление копий фальшивками; признание их существования по имеющимся копиям и другим косвенным свидетельствам; уход от юридического признания и одновременно от отрицания существования протоколов с предоставлением историкам права (возможности) продолжать обсуждение и изучение проблемы.

Медведев опубликовал текст своего выступления, содержащий тщательно подобранные аргументы в пользу положительного решения вопроса. Он доказывал реальность существования протоколов, их практическое использование в «Истории Великой Отечественной войны», ссылался на публикации в Польше и других странах и приводил высказывания иностранных ученых. «Умолчание — не выход, — говорил Медведев, — потому что уже сам факт умолчания используется против нас, против нашего курса на гласность и перестройку». И далее: «Что касается признания, то оно, конечно, связано с определенными издержками, вызовет, по-видимому, какой-то всплеск антисоветской пропаганды, породит определенные трудности внешнего и внутреннего порядка. Но зато это расчистит почву, снимет с нас тяжкий груз...»29. Любопытно следующее: аргументы Медведева, что такой шаг повысил бы авторитет страны и ее нынешнего руководства, встретили понимание со стороны дипломатов. Заместитель Шеварднадзе Л.Ф. Ильичев припомнил, что есть свидетель существования «подлинника», A.A. Громыко вспомнил о беседах с Молотовым и Хрущевым, которые не отрицали его существования, и высказался за признание с точки зрения перспективных интересов СССР. Категорическим противником проявил себя председатель КГБ В.М. Чебриков, доказывавший, что «признание и публикации протоколов дадут больше минусов, чем плюсов», что в Польше «активизируются антисоветские настроения», «возрастут претензии по пересмотру границ» и т.д. По соображениям Медведева, «при таком разбросе мнений девять десятых в решении этого вопроса зависело от Горбачева. Но он подтвердил свою прежнюю точку зрения: по копиям, как бы достоверно они ни выглядели, юридическое признание документов неправомерно. Надо продолжить поиски документальных подтверждений, тем более что опубликованные копии порождают ряд сомнений. Как Молотов мог подписать документ латинскими буквами? И вообще, слишком велика ответственность, которую мы возьмем на себя, совершив насилие над юридическими процедурами и нормами». Более того, не было принято предложение Медведева всего лишь «снять запрет на обсуждение этих вопросов в научной литературе»30.

М.С. Горбачев жестко пресек попытку Смирнова вести обсуждение проблем комиссии в личных или телефонных беседах, аргументировать необходимость признания существования секретных протоколов. Он и в дальнейшем не допускал никакого непосредственного обмена мнениями, изредка «спуская» свои поручения. Таким образом, комиссия не получила не только свободы рук, но даже контакта с руководством и возможности как-то влиять на его позиции.

Любые попытки в этом направлении оказывались весьма мало эффективными. Об этом свидетельствует помощник Горбачева А.С. Черняев, имеющий солидное университетское историческое образование, последовательный в отрицательной оценке советско-германских договоров и в требовании обнародования протоколов.

Не кто иной, как Черняев раскрыл кухню борьбы различных мнений в руководстве КПСС по этому вопросу, обильно цитируя свои записки Горбачеву. Из них мы узнаем, что во время подготовки доклада к 70-летию Октября в текст по этому сюжету была включена не формула Черняева, а «предложенное А.Н. Яковлевым, который, в свою очередь, воспользовался выкладками т. Фалина». Черняев пишет: «При всем моем уважении к Валентину Михайловичу, в данном случае мне не верится в его объективность, поскольку он повязан своими диссертациями и статьями...» В 1988 г., когда готовилась (и была опубликована) коллективная статья «Знать и помнить уроки истории», Черняев по поручению Горбачева подготовил ее предварительный разбор. Его мнение по поводу такой публикации, и особенно в «Правде», было сугубо отрицательным. Он был противником стремления доказывать неизбежность договора 23 августа. Вот выдержка, определявшая суть его подхода к проблеме: «...Можно было бы понять уместность статьи в рамках нашей линии на разоблачение ошибок и просчетов Сталина, если бы эта тема получила развитие. Но кроме осуждения договора 28 сентября, о чем уже было в нашей печати и о чем Вы собираетесь сказать в своем послесловии к советско-польской книге, ничего серьезного по существу в статье нет. Нет ответа на главные вопросы, которых действительно ждут и которые могли бы действительно продвинуть изучение проблемы»31. Анализу Черняева подвергались утверждения, якобы Гитлер мог сразу и беспрепятственно захватить Польшу и двинуться на восток, что надо было «упредить» события и пойти на компромисс с Германией и т.д. По его мнению, они были необоснованны; Сталин заигрывал с Гитлером задолго до 1939 г., когда снял с поста способного решительно добиваться компромисса с «западными демократиями» наркома иностранных дел М.М. Литвинова. Наконец, Черняев прямо указывал на факты, подтверждающие существование секретного протокола, в частности, о разделе Польши, свидетельства мидовских сотрудников, один из которых оставил такую запись: «Риббентроп уже пошел к выходу. Сталин его вдруг остановил и предложил такой протокол. Тот был ошарашен и попросил сначала связаться с Берлином». Предлагаемое Черняевым резюме по этому вопросу было следующим: «Понятно, что на официальном уровне нам нельзя признавать существование ненайденного документа. Но нам не надо так уж открыто лицемерить, заявляя, что документа не было и вроде быть не могло. Думаю, лучший вариант — тот, который Вы хотите высказать в Предисловии»32.

Горбачев согласился с этим, позвонил отвечавшему за идеологию (параллельно с А.Н. Яковлевым) секретарю ЦК Е.К. Лигачеву и сказал, что статья «откладывается». Но 1 августа чуть подправленная статья все же вышла из печати. Горбачев выбрал компромиссный вариант, в чем, видимо, сыграли роль и соперничество секретарей по идеологии, и давление догматика Лигачева, и научные амбиции Фалина. Последний, заслуживший большой авторитет на посту советского посла в Бонне, получил высокое назначение в ЦК вместе с огромным объемом разнообразных международных проблем, что отражалось на его высказываниях. Он долго настаивал на разделении оценок договора 23 августа как положительного и необходимого и приложений к нему (когда их существование было признано) как заслуживающих негативного отношения. В переговорах с поляками он уклонился от осуждения договора 28 сентября, чтобы, надо полагать, не ослаблять свои позиции, которые, по дипломатической привычке, отождествлял с государственными.

Обратимся еще раз к позиции Горбачева. Еще до написания Послесловия он прочитал в записке помощника и такое заключение: «Убежден: если гласность у нас сохранится, а Вы, кажется, не собираетесь ее отменять, то ученые докопаются до существа дела и наверняка придут к выводу, что и договор 23 августа порочен в принципе и абсолютно вреден по своим практическим последствиям. Он не дал нам отсрочку войны хотя бы потому, что Гитлер физически не мог на нас напасть в 1939 году — был к этому не готов и не собирался этого делать. А мы этим договором дали ему получше подготовиться. Я уже не говорю, что этим договором мы сразу же поставили себя в морально-политическую изоляцию на мировой арене по всей, как говорят, окружности — справа налево»33.

После визита в Варшаву генсек решил опереться на носителей более, скажем, официальной позиции — заведующего международным отделом В.М. Фалина и заведующего идеологическим отделом А.С. Капто. Он устроил трехстороннее селекторное совещание с ними по домашним аппаратам и поручил им заняться проблемой секретных протоколов. О содержании этой беседы мы узнаем из политических мемуаров Капто: «...Горбачев сказал.., что нам двоим с привлечением специалистов надо рассмотреть весь комплекс вопросов в связи с секретными протоколами и внести официальные предложения в ЦК. Это требовалось не в последнюю очередь и потому, что на запрос польской стороны по этому вопросу предстояло готовить официальный ответ. Разговор с генсеком происходил в мажорной с его стороны форме...» В разговоре назывался и Лигачев, возможно, по мнению Капто, как «вектор» противостояния, то есть Горбачев как бы отмежевывался от догматической линии.

На деле Капто был отстранен от подготовки материала. Официальные документы составил и отправил «наверх» Фалин. Капто же продолжал отслеживать связанные с этим сюжетом события в Прибалтике, считая, что они требуют срочных действий именно в этой области. Вновь предоставим ему слово: «...события развивались стремительно, а подготовленные документы бродили где-то по дебрям цековских кабинетов. Вначале я полагал, что это очередная организационная проволочка. Но вскоре убедился, что причины более серьезные: в политическом руководстве по ключевому вопросу о "секретных протоколах" к договору не было единства. Большая часть членов ПБ вместе с генсеком считали: коль нет оригинала протоколов, с правовой точки зрения не может быть и речи о его пересмотре, так как в чисто юридическом плане нельзя отменять то, чего нет в руках. Другой точки зрения придерживался А.Н. Яков-лев: для изменения оценки протоколов достаточно копий, о которых так много говорилось, начиная еще с 1948 года, когда Госдепартамент США опубликовал сборник документов "Советско-нацистские отношения 1939—1941", среди них и так называемый секретный протокол к советско-германскому договору 1939 года (ранее, в 1946 году, он был представлен немецкой защитой на Нюрнбергском процессе).

Вот в этих условиях проблема протоколов и оказалась "замкнутой" непосредственно на Яковлева...» Капто имеет здесь в виду его функцию в комиссии ЦК КПСС по международным делам, которая имела совещательный статус и не располагала собственным штатом. Очень важна констатация А. Капто: «...трагизм ситуации состоял в том, что до Первого съезда народных депутатов, где так остро был поставлен вопрос о "секретных протоколах", ПБ проявляло просто поразительную политическую несостоятельность. Получая постоянные, начиная с 1987 года, просьбы от В. Ярузельского прояснить проблему "секретных протоколов", как и "дело Катыни", имея в распоряжении факты обострения ситуации вокруг "секретных протоколов" не только внутри страны, но и в мировом сообществе, оно <Политбюро> "утопило" эту проблему в различных "поручениях", "комиссиях", "согласованиях", "обмене мнениями". Поражала потрясающая неадекватность между бурным напором политического вулкана в обществе и расплывчато-неопределенными, замедленными как на кинопленке действиями партийного руководства»34. Капто не склонен выяснять причины этого, он лишь сожалеет об упущенном времени, когда от позиции Политбюро еще многое зависело. Об этом же, кстати, сожалеет и первый заместитель председателя КГБ Ф.Д. Бобков, опубликовавший книгу «КГБ и власть». Он полагает, задним числом, что «наша извечная секретность привела в данном случае к тяжелым последствиям», что можно было своевременно снять напряженность, опубликовав протоколы, и обсудить их в печати «хотя бы в шестидесятых годах», убедив в их «определенной положительной роли». Бобков сокрушается, что этого не сделал Андропов — видимо, «ничего о них не ведал». Он предлагает паллиативную оценку протокола: это «очень тяжелое соглашение, которое пришлось подписать в условиях надвигавшейся войны», — отодвинувшее границы35.

Горбачев был осторожнее. При публикации материалов встречи с представителями польской интеллигенции он написал в Послесловии, что пакт 23 августа «был неизбежен» и требует совместного изучения вопрос, «все ли было сделано в наших странах для того, чтобы противостоять надвигающейся угрозе...». Договор 28 сентября, как и заявления Молотова в связи с его подписанием, он назвал не только «политической ошибкой с тяжелыми последствиями и для нас, и для других стран, для коммунистического движения, но прямым и вызывающим отступлением от ленинизма, попранием ленинских принципов». Горбачев заверял, что поиски оригинала секретного протокола до сих пор ничего не дали, а признание «на уровне советского руководства» адекватности копий «было бы с нашей стороны несерьезно и создавало бы очень опасный прецедент»36.

Даже взявший на веру последнее утверждение Горбачева его помощник отметил: в этой позиции отразился «результат перемен в нем самом», чреватых «новыми выбросами непоследовательности и просто оплошностями, пусть в частных вопросах, но — при его прикосновении — "частности" вытягиваются в одну из нитей политики»37.

В конце 1988 г. В.М. Фалин был приглашен в ЦК КПСС и стал заведующим нового международного отдела, созданного на базе прежнего одноименного отдела и отдела ЦК по связям с коммунистическими и рабочими партиями социалистических стран. После очередного съезда он стал и секретарем ЦК КПСС. В.А. Медведев, имевший ранг секретаря, был отстранен от «польских дел» и перемещен на другой участок работы — «в пропаганду». Дела двусторонней комиссии историков повел Фалин. В аппарате он имел репутацию человека ищущего, нонконформиста. Однако в его отделе проблемы секретных протоколов и особенно катынского преступления длительное время оставались строго секретными. Фалин не собирал совещаний, не делился информацией. К ней не допускались даже его заместители. На заседаниях советской части комиссии обычно присутствовал молчаливый сотрудник польского сектора В.И. Воронков. Ее руководство — Г.Л. Смирнов и секретарь Т.В. Порфирьева — должно было систематически письменно отчитываться о встречах с поляками, а личных встреч с Фалиным Смирнову нередко приходилось, по свидетельству сотрудников отдела, добиваться и ждать долго. Со слов самого Смирнова, беседы с ним были обставлены большой таинственностью, велись в стиле доверительного «нашептывания». Человек не робкого десятка, Смирнов был втиснут в прокрустово ложе аппаратных обычаев, прекрасно понимая, что апеллировать больше и «выше» не к кому. А.Н. Яковлев курировал работу комиссии по линии Политбюро (куда Фалин не входил). После 2—3 бесед, просьб Смирнова помочь с документами и обращений к Горбачеву и Болдину (Горбачев, по свидетельству Яковлева, отвечал одним словом: «Ищите!», а Болдин «с легкой усмешкой» уверял его, что таких документов нет) он стал «держать дистанцию» и по отношению к комиссии38. Даже в апреле 1997 г. Смирнов в беседе с одним из авторов этой книги признался, что до сих пор до конца не понимает всех подлинных мотивов такого поведения Горбачева в отношении комиссии ученых, как и осторожничания Яковлева.

Горбачевская перестройка вступила в фазу трансформации политической системы. В области международных отношений она обретала черты «нового мышления», ориентировала на разрушение прежних — державных, имперских — стереотипов, в перспективе — на необходимое обстоятельное и глубинное критическое переосмысление сталинских деформаций советской политики. Однако это был сложный и противоречивый процесс. Нельзя не учитывать, что «архитектор перестройки» всегда со своими идеями был в Политбюро в меньшинстве и должен был постоянно лавировать. В партии сложились демократическая и консервативная оппозиции, а он не мог отказаться от вечной идеи «монолитного единства» и порвать с консерваторами.

Когда был избран Первый съезд народных депутатов, по настоянию депутатов-прибалтов в апреле—мае 1989 г. была создана комиссия по политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападении 1939 г. Ее возглавили А.Н. Яковлев и В.М. Фалин как один из трех его заместителей (наряду с Э. Липмаа и Ю.Н. Афанасьевым), а также в качестве секретаря В.А. Александров. К этому моменту дискуссия приобрела острый внутриполитический характер, и обе комиссии — партийная и государственная (народных депутатов, которая также собиралась в здании ЦК КПСС на Старой площади) — ориентировались на приближавшуюся годовщину начала Второй мировой войны.

Депутаты-прибалты требовали безусловного политико-правового осуждения договоров 1939 г. и опубликования секретных протоколов, приложений к договорам. Стремление республик Прибалтики выйти из состава Советского Союза все более усиливалось. Хотя внешнеполитические аспекты договоров (польский, украинско-белорусский, молдавско-румынский и финляндский) были оттеснены на второй план, возник мощный стимул для выяснения истины, верификации договоров с одновременным их введением в общий контекст европейской и мировой политики и поиском оптимальных решений. На это можно было надеяться, поскольку в состав комиссии вошли представители республик Прибалтики и российские депутаты — демократы во главе с Ю. Афанасьевым.

Как пишет в воспоминаниях Болдин, Яковлев и Фалин интенсифицировали поиски секретных протоколов в архивах ЦК. Когда Болдин доложил об этом М.С. Горбачеву, тот «коротко бросил:

— Никому ничего показывать не надо. Кому следует — скажу сам»39.

Тем временем Яковлев поручил Александрову использовать любые возможности обеих комиссий для выявления документов 1939 г. Были доставлены горы материалов. Группе из четырех специалистов-международников (Л.А. Безыменского, А.С. Орлова, О.А. Ржешевского и В.Я. Сиполса) было поручено готовить доклад к очередной годовщине начала Второй мировой войны. 14 августа комиссия народных депутатов закончила написание заключения. Горбачев получил его в запечатанном конверте с предложением опубликовать перед очередным съездом для разрядки ситуации. Однако Горбачев не согласился — решение вопроса переносилось на декабрь, и давалась установка признать договор правомерным и соответствовавшим международному праву, а секретные протоколы — самостоятельными документами (поскольку в тексте договора они не упоминались), неправомерными, ничтожными с самого начала.

При обсуждении этого вопроса на съезде Горбачев, который сам перекрыл доступ к подлинникам, а доказательство по вторичным признакам категорически отвергал, вновь заявил, что подлинники не найдены. Фактически он продолжал ориентироваться на сохранение неопределенности и сомнений в отношении пакета приложений, что позволяло смягчить, если не поставить под сомнение само их существование, восприятие ряда «неудобных» аспектов секретных протоколов (проблемы сталинской внешней политики, начала войны, границ и передела территорий, взаимодействия с немцами в борьбе с польским освободительным движением) и обезопаситься от хлопотных политико-правовых выводов.

Вновь приведем показания единственного свидетеля знакомства Горбачева с подлинниками секретных протоколов и его дальнейшего поведения в этой связи — Болдина: «...на съезде народных депутатов, где обсуждался вопрос о секретных советско-германских протоколах и положении в Прибалтийских республиках, М.С. Горбачев неожиданно для меня сказал, что все попытки найти этот подлинник секретного договора не увенчались успехом. Зачем понадобилось ему говорить неправду на весь мир, сказать достоверно не могу. Либо он в ту пору считал, что преподнесенные коммунистам, всему народу уроки правды лично его не касаются, либо он был еще связан пуповиной с прошлым, либо опасался последствий откровенности. А некоторые его защитники не нашли ничего лучшего, как сказать, что общий отдел знал о документах той поры, но утаил от генсека. Это утверждал и Горбачев. Он не захотел сказать правду и взять на себя ответственность за то, что ввел в заблуждение общественное мнение. [...]

Спустя некоторое время после своего выступления на съезде народных депутатов М.С. Горбачев спросил меня как бы между прочим, уничтожил ли я протоколы. Я ответил, что сделать это без специального решения не могу.

— Ты представляешь, что представляют сейчас эти документы?!

После того как на весь мир М.С. Горбачев заявил, что не видел секретных протоколов, я догадывался, сколь взрывоопасна эта тема. Ему хотелось бы навсегда забыть о ней, но уничтожать подобные документы не так-то просто. Особенно когда к ним присоединилась еще довоенная информация по Катыни. Все это было миной замедленного действия, способной взорваться в любой момент и обречь Горбачева на моральную и политическую смерть»40. В итоге, он надумал разрубить Гордиев узел путем ликвидации документов. Однако в хранилищах Политбюро существовал столь строгий учет, что это было просто невозможно: документы были многократно зарегистрированы в различных книгах и картотеках. Если какой-либо документ задерживался даже у генсека, немедленно следовали напоминания. Этот порядок наглядно просматривается в оформлении расписок представителей верхнего эшелона власти, получавших для ознакомления материалы «особого пакета № 1». Система свято хранила свои тайны. И было что хранить и скрывать.

Болдин полностью исключал для себя возможность уничтожения документов: «Чтобы замести следы, требовалось уничтожить эти книги, ибо переписать регистрационные книги довоенных лет заново — нереально. Да об этом узнал бы широкий круг людей, которые никогда бы не пошли на такую авантюру»41. Р.Г. Пихоя утверждает, что твердую позицию заняли архивисты. Кстати, в своей книге Пихоя обращает внимание на проблему катынского преступления и подчеркивает, что в Польше «кровоточили раны Катыни и "четвертого раздела Польши", как определим последствия заключения пакта Риббентропа—Молотова для Польши»42-

Горбачев попал в весьма двусмысленную морально-политическую ситуацию, достигнув взаимопонимания с польским руководством и пообещав покончить с самыми трудными «белыми пятнами», но столкнувшись с невозможностью получить поддержку большинства Политбюро в критике сталинских деформаций советской внешней политики. Он не мог не понимать, что принять решение об уничтожении секретных протоколов и оставить необходимый в таком случае документ с собственноручной подписью о направлении протоколов на перемалывание — значит полностью скомпрометировать себя. Он, однако, не ставил подписи даже при просмотре «особого пакета № 1», переложив эту обязательную операцию на Болдина. Поэтому секретные протоколы уничтожены не были. Он утаивал их последним из советских руководителей, но побоялся в этом расписаться; не смог ни уничтожить их, ни обнародовать.

Еще раз задумаемся над вопросом: что заставляло Горбачева поступать таким образом? Несомненно, пуповина тоталитарного режима, которую он надорвал, была еще столь прочной, что он не мог порвать ее совсем. Секретные договоренности Советского Союза и Германии, связанная с ними трагедия польского народа, в том числе одно из самых страшных преступлений сталинщины, оказались для него неподъемной проблемой.

Однако проблема секретных протоколов близилась к разрешению. Когда Г. Коль во время встречи с М.С. Горбачевым предположил, что их оригиналы хранятся в архивах ФРГ, помощник Горбачева А.С. Черняев воспользовался случаем, чтобы направить в Бонн с полудипломатической-полунаучной миссией Л.А. Безыменского. Ему удалось выяснить, что существуют 20 негативных микрофильмов из личного бюро Й. Риббентропа, полученных в 1945 г. в Тюрингии англо-американской розыскной группой (так называемая «Коллекция фон Лёша»). С них сделаны фотокопии советско-германских договоров 1939 г. и приложений к ним (подлинники погибли в марте 1944 г. во время бомбежки). Справка Безыменского содержит описание и анализ этих материалов, доказывающий их подлинность. Она проясняет и вопрос о достоверности подписи Молотова, сделанной латиницей: все подписи под русскими текстами сделаны им русскими буквами, под немецкими — латинскими43.

Когда комиссия съезда народных депутатов выработала проект заявления съезда «От комиссии съезда народных депутатов о политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападении 1939 года» и проект сообщения для печати «В комиссии съезда народных депутатов», они были, по старой традиции, направлены вместе с сопроводительной запиской от 22 июля 1989 г., подписанной А.Н. Яковлевым и завизированной В.М. Фалиным (и сразу засекреченной общим отделом ЦК КПСС), членам Политбюро, кандидатам в члены Политбюро и секретарям ЦК. Благодаря политическим мемуарам заведующего идеологическим отделом ЦК Капто, мы можем тщательно проследить новый виток игры вокруг секретных протоколов, теперь уже между Политбюро и съездом народных депутатов. Капто обильно цитирует в своей книге (с детальными комментариями) записку от 22 июля, содержащую разбор позиций членов комиссии, аргументацию предлагаемой руководством комиссии тактики, обоснование его предложения признать, осудить и аннулировать секретные протоколы (без формулирования четкой и однозначной оценки двух советско-германских договоров). Из записки следует, что демократы (Ю.Н. Афанасьев, В.М. Кулиш и другие) решительно требовали размежевания со «сталинско-брежневскими методами», полностью отрицали «рациональные начала во внешней политике СССР в послевоенное время», поднимали вопрос об осуждении советского «сговора с фашизмом», нарушения норм международного и внутреннего права, политики Советского Союза в Восточной Европе. Партийно-государственное руководство информировалось о том, что секретные протоколы назывались в комиссии «преступно несправедливыми», квалифицировались не иначе как «основа последующих аннексий, изменения статуса и границ государств», что «открыто или в подтексте проводилась мысль, что Сталин "акцептировал" ставку Гитлера на войну и сделал Советский Союз соучастником нацизма в развязывании мирового конфликта, что у СССР не было причин заключать с Германией договор о ненападении, что имелись якобы другие альтернативные варианты». На этом основании договоры и приложения предлагалось осудить и признать «недействительными с самого начала», а «присоединение к СССР трех Балтийских государств — к настоящему времени незаконным».

Ради доказательства того, что сделано все возможное для смягчения столь резкой позиции большинства комиссии, в записке подчеркивалось, что удалось не допустить включения в сводный проект заявления съезда объявления Советского Союза «соучастником развязывания Второй мировой войны, ответственным за изменение соотношения сил в Европе в пользу нацистской Германии»44. Это положение предлагалось в проекте эстонских депутатов от 9 июля и в двух проектах Афанасьева.

Руководители комиссии старались быть максимально убедительными, стремясь скорее завершить ее работу. Указывая на рост напряженности в Прибалтике и предлагая варианты решения вопроса, Яковлев и Фалин настаивали на принятии не заявления о том, что члены комиссии не пришли к согласованным оценкам и председатель не в состоянии предложить съезду подготовленные рекомендации (что привело бы к перенесению обсуждения на съезд и усилению конфронтации), а варианта с опубликованием компромиссного заявления от имени всех или большинства членов комиссии (чтобы «сохранить контроль над развитием событий»).

Однако подготовленный вариант заявления вызвал подлинную идеологическую баталию и на Политбюро 31 июля одобрен не был. Дальнейшее продвижение работы над документом было трудным. Члены комиссии старались ускорить ее работу, оказывали давление на председателя со своей стороны, чтобы добиться опубликования хотя бы промежуточного варианта. Яковлев не получил на это согласия Горбачева. Даже выступление на съезде стало возможным только под угрозой отказа от поста председателя комиссии. Наконец Ю. Афанасьев и группа членов комиссии выступили против ее председателя и предали огласке предварительный текст заключения45.

Яковлев сумел сохранить комиссию. Было решено дать ему выступить с «личным докладом», который не требовал согласования в комиссии и одобрения Политбюро. 4 ноября были подготовлены проект предлагаемой съезду резолюции и краткая объяснительная записка46. 23 декабря на Второй съезд народных депутатов был вынесен, уже без апробирования на Политбюро, но с учетом замечаний, текст проекта постановления «О политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападении от 1939 года». По свидетельству секретаря комиссии В.А. Александрова, Горбачев дал Яковлеву карт-бланш. Несмотря на все усилия Яковлева как докладчика (без предъявления советской копии, полученной из МИДа, которая лежала в папке Александрова), проект встретил резкое противодействие консервативного большинства и при первом голосовании не прошел. Рассмотрение проблемы секретных протоколов было полностью отвергнуто.

Комиссия после заседания собралась в зале. Яковлев, лукаво усмехаясь, поручил Александрову подготовить на следующий день аргументацию с учетом того, что копия существует. К восьми часам утра текст лежал на столе. Яковлев его подправил и произнес в виде краткой речи, сообщив, к изумлению членов комиссии, о наличии копии. В подтверждении ее подлинности сыграл свою роль владелец коллекции подписей В.М. Молотова, сделанных как кириллицей, так и латиницей на различных документах, — Э. Липмаа. Возражение против подлинности документов, где подпись Молотова проставлена латиницей было снято. Важнейшим аргументом было представление акта от апреля 1946 г. о передаче и приемке документов Особого архива МИД СССР, который был подписан сотрудниками секретариата Молотова Д.В. Смирновым и Б.Ф. Подцеробом. В перечне указывались не только копии, но и подлинники секретных протоколов на русском и немецком языках к советско-германским договорам 1939 г. и другие связанные с ними материалы47.

На втором заседании после дополнительной доработки и новых аргументов в пользу существования секретных протоколов постановление было принято. Было признано, что содержание договора «не расходилось с нормами международного права и договорной практикой государств», но «секретный дополнительный протокол», подписание и существование которого доказывают различные свидетельства и подтверждает соответствие последующих событий его содержанию (а эти факты скрывались как при заключении договора, так и в процессе его ратификации), а также другие секретные протоколы, подписанные с Германией в 1939—1941 гг., «находились с юридической точки зрения в противоречии с суверенитетом и независимостью ряда третьих стран». Отмечалось нарушение обязательств перед Прибалтикой, Польшей и Финляндией.

Съезд народных депутатов, осуждая секретные договоренности с фашистской Германией, признал секретные протоколы «юридически несостоятельными и недействительными с момента их подписания». Указав, что переговоры велись Сталиным и Молотовым «в тайне от советского народа, ЦК ВКП(б) и всей партии, Верховного Совета и Правительства СССР», что «эти протоколы были изъяты из процедур ратификации», съезд констатировал: «Решение об их подписании было по существу и по форме актом личной власти и никак не отражало волю советского народа, который не несет ответственности за этот сговор»48.

Представленный В.А. Александровым авторам книги рабочий текст проекта постановления носит следы борьбы, в том числе по вопросам расширения мандата комиссии (далее договора от 23 августа 1939 г. это постановление практически не пошло), оценок договора и приложений к нему. Были усилены некоторые формулировки: «иллюзии, порожденные наличием обязательств Германии перед СССР» превратились в «просчеты». Была преодолена попытка снять формулу «этот сговор». Вместе с тем определение «предвоенное сталинское руководство» было заменено на дефиницию «Сталин и его окружение». С предъявлением копии секретного протокола о разделе «сфер интересов» были сняты указание на то, что якобы подлинники, «по всем имеющимся данным, были сознательно уничтожены», а также ссылки на фотокопии из МИДа Германии и наличие отсылок к документам.

Голосование на съезде было открытым. Горбачев психологически устранился, не признался, что в его власти было сделать тайное явным, не торопился с поднятием руки, не диктуя никакого решения, не занимая позиции — на трудных страницах истории капитала не заработаешь. Он лишь присоединился к утверждению постановления съезда народных депутатов «О политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападении от 1939 года». Однако все-таки нельзя не признавать, что Горбачев принял участие в решительном выходе на пересмотр устоев сталинской внешней политики, предпринятом его соратником А.Н. Яковлевым, которому он так и не раскрыл тайну секретного хранения подлинных документов, но который сумел под давлением общественного мнения разрубить этот Гордиев узел сталинщины. Необходимые политическая и правовая оценки секретных протоколов были даны кратко, но четко.

Горбачеву славы за это не досталось. Лишь перспектива изобличения во лжи.

В.М. Фалин получил результаты проведенной по его просьбе в историко-дипломатическом управлении МИДа криминалистической экспертизы соответствия шрифта пишущей машинки, на которой был напечатан текст договора от 23 августа, с шрифтом известных фотокопий секретных протоколов. Лабораторное исследование подтвердило наличие этого соответствия. Он доложил о результатах генсеку и услышал в ответ: «Думаешь, ты сказал мне что-то новое...» После этого разговора, при котором присутствовал Яковлев, Фалин сказал ему: «Протоколы существуют, и Горбачев их видел. Непонятно, для чего генеральный разыгрывает этот спектакль». По данным Капто, после августа 1991 г. и ухода Горбачева с поста Президента СССР стало известно, что в документации есть запись о предъявлении Болдиным подлинников протоколов ему лично. Но Горбачев не нашел иного выхода, как отрицать это49.

Надо признать, то уже была в основном морально-этическая проблема, а не один из многочисленных политических ребусов последних месяцев существования КПСС или вопрос той или иной степени секретности. Рассекречивание протоколов становилось делом времени и техники. Но прежде всего — политической воли. В тот момент ее не доставало. Прибалты ожидали, что деятельность комиссии будет продолжена, что будут рассмотрены и переоценены последствия договора. Но комиссия прекратила работу. На съезде высказывалось мнение о нерасширении ее мандата. Яковлев ссылался на усталость. Фалин уехал в Пекин, сказав: «без меня». Инициатива доведения дела до конца была утеряна.

В этой связи несправедливо было бы не вспомнить замечание Б.Н. Ельцина по этому поводу в вышедшей в свет в 1990 г. «Исповеди на заданную тему». Критикуя позицию верхушки КПСС и партаппарата, он написал: «Сколько слов было сказано по поводу лживости буржуазной пропаганды, сочинившей секретные протоколы пакта Молотова—Риббентропа?! Сколько раз приходилось пропагандистскому аппарату говорить, что это все происки и фальшивки?! Хотя любому здравомыслящему человеку было ясно, что уже нельзя отнекиваться от того, что давно известно всем. Прошло время, и вот мы признали, да, секретные протоколы существуют, но сколько же уважения и авторитета мы потеряли из-за такой твердолобости». Процесс признания завершился 27 октября 1992 г. обнародованием на специальной пресс-конференции материалов «закрытого пакета № 34» из президентского архива, в том числе оригиналов секретных протоколов50.

На завершающей стадии эры Горбачева ситуация становилась все более трудной и для него, и для партии. Когда развернулись события 1989 г., открытость сменили «охранительные» мотивы. 28 сентября Политбюро ЦК КПСС приняло решение «Об обстановке в Польше, возможных вариантах ее развития, перспективах советско-польских отношений». Оно было подготовлено запиской руководителей ведомств иностранных дел, обороны и безопасности (Э.А.Шеварднадзе, Д.Т. Язова и В.А. Крючкова) и секретаря ЦК А.Н. Яковлева. Констатируя, что «многолетний кризис в Польше вступил в новую фазу» и она «втягивается в длительный, чреватый серьезными социальными и политическими потрясениями период, характеризующийся борьбой за выбор дальнейшего пути развития страны», они искали пути сохранения дружественных, добрососедских отношений, учитывая новые реалии. Строились прогнозы, в частности следующие: «На межгосударственном уровне по ряду внешнеполитических проблем могут теперь возникать существенные различия в оценках. [...] Вопросы, связанные с пребыванием наших войск на территории Польши, "белыми пятнами", особенно Катынью, и другими сложными проблемами советско-польских отношений, будут, очевидно, ставиться новым правительством более остро, чем это делалось ранее руководством ПОРП». Предполагалось, что по многим вопросам должны быть разработаны принципиально новые подходы, что будет иметь место нарастание «конфронтационных моментов» во взаимоотношениях, и не только с Польшей, но и со всеми европейскими соцстранами, на которые оказывает большое влияние ход событий в Польше51.

Обширное постановление из 21 пункта предписывало оптимизовать двусторонние отношения, которые теперь будут строиться в основном на межгосударственной основе, «сотрудничать со всеми конструктивными политическими силами в ПНР, выступающими за развитие советско-польских связей и соблюдение союзнических обязательств Польши в Варшавском Договоре». Всем государственным, партийным, общественным организациям и ведомствам рекомендовалось «неукоснительно выполнять все соглашения и договоры, подписанные с польскими партнерами, не допуская снижения уровня сотрудничества с Польшей». Планировалось совершенствовать сотрудничество по всем линиям: «оказывать помощь друзьям» (так в кремлевской лексике обозначались руководители коммунистических и рабочих партий) в укреплении их «боевитости» и авторитета; встречаться с руководством «Солидарности», с Валенсой, установить парламентские контакты, расширить отношения с епископатом и т.д.52

Новая, вышедшая из-под контроля и во многом непредсказуемая ситуация в странах бывшего «социалистического содружества», чреватая серьезными политическими осложнениями, требовала большей осторожности и сбалансированности отношений. Как внутриполитический, так и внешнеполитический лабиринты, с их давними и недавними неурегулированными проблемами, становились все более запутанными.

Комиссия ученых интенсивно включала в круг экспертизы все новые «белые пятна». Однако из поведения председателя Г.Л. Смирнова трудно было сделать вывод, собирается ли советская сторона действительно решать тему Катыни: оно было каким-то неуверенным, загадочным.

Фалин признается, что, будучи куратором комиссии, просил его избавить от «черных пятен», но Смирнов пришел к нему, когда работа забуксовала. Фалин так описывает их разговор и его последствия: «Смирнов снова у меня:

— Что порекомендуешь делать?

— Доложить Генеральному с предложением сказать правду.

— А в чем правда состоит?

— В том, что мы до сих пор говорили неправду. Дальше слово должно быть предоставлено документам.

Записка Смирновым отправлена. Реакции на нее нет»53.

Оставалась плотная завеса закрытости, засекреченности этой темы, сохранялось нежелание продолжить разоблачение преступлений сталинщины в еще более сложном международном контексте. Была применена тактика проволочек при помощи обещания искать необходимые архивные материалы, без которых любой разговор объявлялся беспредметным. Эту функцию взял на себя О .А. Ржешевский, чтобы по прошествии немалого времени объявить, что материалы комиссии Бурденко не дают оснований для новых выводов.

На втором пленарном заседании в Варшаве (1—3 марта 1988 г.) польская сторона отказалась принять эту искусственно созданную патовую ситуацию, при которой советская сторона по-прежнему уклонялась от того, чтобы занять какую-либо содержательную позицию (проблема оставалась вне дискуссии) и не предъявляла никаких документов. Более того, без ответа остался переданный осенью 1987 г. Г.Л. Смирнову официальный рапорт бывшего генерального секретаря Польского Красного Креста К. Скаржиньского об эксгумации в Катыни. Согласно принятой системе связи между НМЛ при ЦК КПСС и самим Центральным Комитетом он сразу был запечатан и отослан с фельдъегерем. Ответа со Старой площади не последовало. Члены комиссии об этом факте даже не узнали.

Правда, во время встречи Мачишевского со Смирновым в Москве гость почувствовал большее понимание проблемы. Председатель советской части комиссии «призывал к терпению, проявлял понимание» настойчивости польской стороны «в стремлении обнародовать всю правду о Катыни и т.д. Констатировал, однако, что к самым важным документам они все еще не имеют доступа, а между строк давал понять, что решение зависит не от него». В просьбе присылать дополнительную информацию Мачишевский прочитал доказательство того, что Смирнов, вероятно, уже достаточно убедился в вине НКВД и хочет иметь аргументы для «разных товарищей» в пользу того, что «нужно и просто-таки необходимо заниматься этим делом»54.

В Варшаве события развивались в обратную сторону. Катынская проблема не включалась советской стороной в повестку дня под предлогом неготовности к ее обсуждению. Когда усилиями профессора М. Войчеховского она была внесена на рассмотрение как условие обсуждения других вопросов, действительный член АН СССР А.Л. Нарочницкий выступил с обширной речью в защиту выводов комиссии Бурденко. На этот раз аргументы касались внешнеполитических аспектов: в духе эпохи «холодной войны» подчеркивался антисоветизм западной пропаганды при отсутствии официальной позиции стран Запада и якобы признании в Нюрнберге вины Германии в катынском злодеянии, принятии аргументов советских свидетелей. Тем самым Нарочницкий просто воспроизвел принятую советскую мифологему. Польские ученые не преминули тут же противопоставить ей реальные факты из истории Нюрнбергского процесса.

Фактически было положено начало совместной верификации официальной советской версии катынского преступления.

Обсуждение достигло высшей степени накала после выступлений польских профессоров Ч. Мадайчика и М. Войчеховского. Поездки Смирнова в посольство для контактов с Москвой однозначно разрешающего решения не приносили. Между тем польская сторона поставила под сомнение целесообразность самого существования комиссии, если она столь недееспособна. В такой атмосфере критического противостояния, напора одной стороны и полной беспомощности другой, парализованной политической волей своего руководства, профессор Ржешевский предложил очередной, теперь уже парадоксальный ход в надежде переломить ситуацию в свою пользу. В тональности как бы интеллектуальной игры он предложил польским ученым проштудировать еще раз официальное сообщение комиссии Бурденко — теперь под углом зрения, например, его логики и доказательств. Ему представлялось, что это будет очередная проволочка с возможным смягчением противостояния, если не с отказом от него.

После первого шока от этого предложения, который вполне мог взорваться бурей негодования, в комиссии внезапно наступило умиротворение. Как ни абсурдна была инициатива Ржешевского, она давала реальный шанс к продвижению в сторону решения проблемы. Можно было отказаться от научной дипломатии и перейти к систематической, глубоко аргументированной критике основ лживой официальной советской версии, опираясь на обширный документальный материал, которым располагала польская сторона. Советское руководство ни в какой степени не планировало и не предполагало такого развития событий.

В Варшаве, где с созданием комиссии была прорвана плотина молчания, перекрывавшая десятилетиями доступ к правдивой информации о лагерях и судьбах их узников, теперь на каждой улице продавались многочисленные и разнообразные издания о Катыни. Сенсация за сенсацией появлялись в средствах массовой информации. Но не в СССР.

Совместно подготовленное коммюнике, содержавшее упоминание об обсуждении катынского злодеяния, повергло председателя советской стороны в состояние тяжелого стресса. Он собственноручно вычеркнул из текста весь соответствующий фрагмент. На пути в Москву в самолете мы не обнаружили в «Правде» обычной оперативной информации о пленарной встрече комиссии. Она была опубликована позже, и председатель польской стороны констатировал отсутствие в тексте его выступления фразы: «Увы, мы еще не отметили прогресса в выяснении обстоятельств катынской трагедии. Мы, однако, не отказываемся от поисков дополнительных документов»55.

Польская экспертиза сообщения комиссии Бурденко была подготовлена Чеславом Мадайчиком, Рышардом Назаревичем и Марианом Войчеховским, сведена и отредактирована Яремой Мачишевским в течение двух месяцев. Она была без промедления доставлена секретарем комиссии Мареком Кучиньским в Москву с сообщением, что если советская сторона и впредь будет основываться на выводах Бурденко, то польская сторона считает себя от этого свободной. На следующий день, 12 мая 1988 г., отдел ЦК, как это водилось, получил соответствующую записку. Смирнов просил довести до руководства оба документа и помочь с ориентацией, не беря на себя самостоятельное изменение позиций по Катынскому делу.

Польская экспертиза (заказ на которую не планировался и не был отражен в протоколах комиссии, а возник спонтанно) имела шанс прояснить ситуацию. Она переводила дело в плоскость конкретного рассмотрения сообщения комиссии Бурденко советской стороной, обнажала перед последней всю слабость, противоречивость, бездоказательность его положений и выводов. Официальная версия неминуемо должна была затрещать по всем швам, на что уже нельзя было не обращать внимания, тем более, что поляки заняли жесткую позицию. Г .Л. Смирнов надеялся при помощи экспертизы поставить руководство перед фактом, простимулировать развертывание дискуссии вокруг нее и тем самым поднять наконец Катынское дело на уровень принятия решений. Но не тут-то было.

Не только Смирнову казалось, что «процесс пошел» и можно выходить на радикальное решение проблемы. В декабре 1987 г. в польском секторе ЦК на основе работы комиссии была подготовлена «записка четырех» о необходимости обнародовать правду о Катыни, о судьбах польских военнопленных, признать вину сталинского режима. Ее подписали секретари ЦК, члены Политбюро А.Н. Яковлев, В.А. Медведев, министр иностранных дел Э.А. Шеварднадзе и министр обороны маршал С.Л. Соколов. В.А. Светлов припоминает, что председатель КГБ В.М. Чебриков отказался поставить под этим документом свою подпись. В.А. Александров же полагает, что, зная негативную позицию Чебрикова по этим вопросам, его просто не пригласили подписать записку.

В письме в Конституционный суд «К рассмотрению в Конституционном суде документов об убийстве польских офицеров весной 1940 г. (Катынь и другие лагеря)» Александров 19 октября 1992 г. писал: «Записка была внесена в расчете обсудить ее на Политбюро 17 декабря 1987 г., когда обсуждался вопрос о подготовке к визиту Горбачева в Польшу летом 1988 г. Однако записка по Катыни в повестку дня включена не была и на Политбюро не рассматривалась. Медведев, который был моим непосредственным начальником, спрашивал неоднократно у Болдина, когда будет рассматриваться записка, но не получал ответа. [...] ...как мне стало известно, примерно в феврале Горбачев снял этот документ с рассмотрения в ЦК КПСС и текст записки был вскоре отозван от нас в общий отдел»56. А это означало погребение документа в недрах архива ЦК, и все попытки извлечь его вновь на свет, по свидетельству В.А. Светлова, оказывались безрезультатными57.

В.А. Медведев понял, что записка не получила хода по причине «отсутствия каких-либо новых материалов и свидетельств»58.

По этой же причине, а вернее под тем же предлогом Союзу кинематографистов в ЦК было рекомендовано уговорить Анджея Вайду — режиссера с мировой славой, стремившегося сделать правдивый документальный фильм о Катыни — месте гибели своего отца, повременить со съемками.

В записках комиссии историков, которые систематически составляла и посылала в ЦК секретарь советской части комиссии Т.В. Порфирьева, сообщалось о настойчивой постановке поляками катынской проблемы и приводились аргументы в пользу ее скорейшего решения. Однако вопрос так и не был переведен в плоскость принципиального разрешения. Отдел Медведева стал предпринимать «возможные малые шаги» — меры по обустройству польских захоронений в Катыни, учитывая неоднократные пожелания польских руководителей — В. Ярузельского, Ю. Барылы, М. Ожеховского, М. Раковского и других. Был предложен «упрощенный порядок» посещения для родственников, коллективные «туристические поездки» поездом и на автобусах. Индивидуальные поездки допускались лишь «в порядке исключения» и с оформлением виз. Безвизовый въезд предполагалось ввести только «после установления фамилий погребенных». Естественно, остро встала и требовала немедленного решения проблема смены надписи на установленном в 1983 г. памятнике: «Жертвам гитлеровского фашизма» с датой «1941 год». В марте 1988 г. группа работников международного отдела ЦК и МИД заменила на месте надпись на неопределенное «павшим на катынской земле» без указания даты59.

Накануне получения польской экспертизы, 5 мая 1988 г. на Политбюро в связи с предстоящей встречей на высшем уровне рассматривались вопросы об устройстве мемориала, приведении в порядок прилегающей местности и дорог, создании условий для массового посещения Катыни польскими гражданами, что раньше просто не разрешалось. На этот раз была обозначена перспектива создания «в следующей пятилетке» совместного мемориала, упрощения и расширения посещения места захоронений польскими и иными гражданами. Однако при этом были внесены идеологические акценты: заявлено о необходимости «пропагандистского обеспечения комплекса мероприятий» и сооружении памятника «советским военнопленным, уничтоженным гитлеровцами в Катыни»60.

Следует отметить, что по отдельности люди из близкой Горбачеву группы реформаторов сдвигались в рамках принятого двоемыслия в сторону большей открытости, демократизации воззрений. Но дело было не столько в их личных убеждениях и настроениях, сколько в господствующих и так и не изменившихся во времена Горбачева принципах функционирования партийно-бюрократического аппарата. Новые умонастроения, новая информация растекались по коридорам власти и бесследно исчезали. Аппарат не допускал их кумулирования, не давал ходу инициативам небольших групп руководителей. Его инертная часть гасила все, что могло бы нанести удар по его прежним основам.

В рамках подготовки визита М.С. Горбачева в Польшу В.А. Медведев в начале июля переслал ему текст польской экспертизы с запиской, обращающей внимание на основные пункты польской аргументации. Он подсказывал, что сообщение комиссии Бурденко действительно содержит в себе «много пробелов и недоговоренностей» (о натяжках и фальсификациях он не упоминал) и что «все это требует уяснения, хотя бы для самих себя». Его записка завершалась предложением, в рамках дозволенного в партийной иерархии, поручить «соответствующим органам» дать для нужд политического руководства «фактическую справку»61.

В ходе взаимодействия рабочей группы комиссии по периоду Второй мировой войны в Варшаву были направлены связанные с международным отделом ЦК О.А. Ржешевский и А.А. Лубарьян. Обратимся к свидетельству Я. Мачишевского об обсуждении на группе в июне вопроса о Катыни. В отличие от других советских членов комиссии, гости знали содержание экспертизы, хвалили ее за обстоятельность, но в то же время не нашли в ней достаточных доказательств вины НКВД. Зато они подчеркнуто обращали внимание на доказательства того, что в Катынском лесу захоронены советские военнопленные. Ржешевский, как расценили его поведение поляки, пытаясь вновь оттянуть рассмотрение существа дела, «прямо обвинил» их в том, что «экспертиза — тенденциозный документ, написанный с заведомо принятой установкой, не учитывающий ценных — по его мнению — линий и констатаций комиссии Бурденко, концентрирующий внимание только на действительных слабостях, противоречиях или же явных ошибках сообщения»62. Он настаивал на продолжении исследований о судьбах советских пленных. Содержательной дискуссии не получилось. Но создавался фон для визита.

По линии отдела Медведева было обеспечено «добро» на рассылку с согласия ЦК копий польской экспертизы по пяти адресам, в том числе в Генеральную прокуратуру, МИД, КГБ и МВД. Однако надежды на раскрытие дела и содержательную дискуссию по нему, равно как на получение соответствующих документов, совершенно не оправдались. Только через год, 7 июня 1989 г., Смирнов смог сообщить в ЦК, что все эти инстанции отписали, что материалами не располагают.

Встреча Горбачева с Ярузельским, от которой в Польше ждали многого, и прежде всего выяснения правды о Катыни, на деле принесла несравненно меньше, чем могла принести. Мнения в ближайшем окружении Горбачева были разные, но возобладало более консервативное, видимо более отвечающее его склонности к таинственности, к «фигурам умолчания»63.

Устроенный Горбачеву теплый прием создал у него настроение триумфа, впечатление ненужности дополнительных шагов, которые бы расположили поляков в его пользу, бессмысленности опасений, что негативы прошлого сломают взаимопонимание, оттолкнут польский народ... Вновь возобладала наивность, нерешительность, стремление не брать на себя тяжкую ответственность за грехи прошлого, только обозначив такое намерение, но не реализовав его.

Присутствие среди гостей и участников встречи председателей обеих частей совместной комиссии по истории отношений между двумя странами служило демонстрации стремления урегулировать проблемы прошлого. На самом же деле, как пишет Ярема Мачишевский, «во время пребывания Горбачева в Польше ни на одной из официальных встреч тема катынского преступления не была затронута. Она не была поднята на встрече Горбачева и Ярузельского с польскими интеллектуалами в Варшавском замке. Только в результате стараний, настояний и прямо-таки требований польского руководства в публикации, документирующей визит генерального секретаря ЦК КПСС в Польше, появилось короткое заявление Горбачева...»64.

Мачишевский цитирует его первую половину: «Теперь о гибели польских офицеров в Катыни. Многие в Польше убеждены, что это дело рук Сталина и Берии. История этой трагедии сейчас тщательно исследуется. По результатам исследования можно будет судить, насколько оправданны те или иные суждения, оценки. В Катыни сейчас рядом два памятника — погибшим полякам и погибшим советским военнопленным, расстрелянным там фашистами. Это также и символ общей беды, постигшей оба наши народа»65. Этот текст появился в послесловии Горбачева, которым он снабдил публикацию «Интеллигенция перед лицом новых проблем социализма. Встреча М.С. Горбачева с представителями польской интеллигенции».

Через неделю, 21 июля, итоги визита обсуждались на Политбюро. Толчок продвижению дела был дан. Отдел ЦК активизировал практическую работу на территории мемориала, международный отдел разработал решение по всем аспектам «белых пятен». Все это казалось обычной «текучкой», но на самом деле ситуация качественно изменилась. «Официальная версия» уходила в прошлое.

Изменилась по существу позиция советского сопредседателя двусторонней комиссии. Еще в начале весны в Варшаве, формально не отступая от принятой линии и сохраняя дискрецию, Г.Л. Смирнов с пристрастием допытывался у И.С. Яжборовской о сути проблемы, о мотивах, которыми мог руководствоваться Сталин, отдавая приказ о расстреле польских пленных, если это должно было быть правдой, о возможных причинах глухого засекречивания дела. Он попросил подготовить соответствующую справку.

Участие в визите в Варшаве превратило Смирнова в публичного политика. Ему пришлось участвовать в пресс-конференции по итогам визита, и Мачишевский бескомпромиссно переадресовал все вопросы по поводу выяснения правды о Катыни к нему. А сказать-то фактически было нечего. Поэтому к немалому огорчению польского руководства и посла в Москве председатель советской части комиссии вынужден был отказаться от приглашения выступить в годовщину двустороннего договора с лекциями на курсах Общества польско-советской дружбы.

Готовя очередное заседание совместной комиссии, Г.Л. Смирнов в середине ноября 1988 г. вновь поставил перед ответственными лицами — международниками из аппарата ЦК КПСС — проблему возможной реакции на польские предложения о признании существования секретных протоколов и их оценки — хотя бы на основании копий. Он предлагал исходить из того, что они в Польше известны, да и часть советских историков считает нецелесообразным продолжать молчать по этому поводу. Почему бы не разрешить ученым вести между собой дискуссию хотя бы в самой общей форме, готовя совместный документ комиссии «Канун и начало Второй мировой войны»? (Работа над ним затягивалась и завершилась опубликованием его в «Правде» 25 мая 1989 г.)

Смирнов поднимал вопрос и о необходимых подвижках по Катынскому делу, указывая, что польские ученые постоянно и настойчиво возобновляют разговор о нем и о признании вины НКВД. Да и в советской печати стали появляться такие признания. Поэтому крайне трудно отстаивать прежнюю позицию. Исходя из этого он поднимал вопрос хотя бы о допуске поляков к изучению хранящихся в ЦГАОР рабочих документов комиссии Бурденко или опубликовании части этих документов своими силами.

Искусственное ограничение действий советских ученых, сковывание инициативы комиссии ставили ее в трудное и просто ложное положение, наносившее ей моральный урон, противоречащее самому профессионализму ученых. Климат работы становился все более тягостным, общественный резонанс — двойственным. Смирнов решил попытаться исправить положение, обратив внимание руководства на ненормальность «некоторого неравенства» в освещении хода и результатов работы комиссии в СССР и Польше: там она широко освещается по радио и телевидению, в печати, систематически организуются встречи с секретарями ЦК. Он считал, что было бы желательно использовать этот опыт, принять аналогичный порядок в КПСС.

Настало время подлинного экзамена гласности для советских реформаторов. Однако им не хватало политической воли, чтобы сдать его успешно. Призыв Смирнова был гласом вопиющего в пустыне.

9 января — 6 февраля 1989 г. произошел обмен письмами между руководителями комиссии. В Польше назревали большие перемены, и отсутствие видимых результатов работы комиссии вызывало большое раздражение и недоумение. В Москве также происходили значительные сдвиги: ускорился процесс демократизации, прошли выборы...

КПСС переходила в оборону. Были видны результаты внедрения в жизнь постановления ЦК КПСС «О дополнительных средствах, имеющих своей целью восстановление справедливости по отношению к жертвам репрессий, имевших место в 30—40-х и в начале 50-х годов», в прессе полосой пошли статьи о преступлениях Сталина, Ежова, Берии. Мачишевский писал, что многочисленные публикации и выступления советских ученых, литераторов и кинематографистов о различных драматических аспектах польско-советских отношений в прошлом способствуют распространению представлений о том, что «перестройка и расчеты с прошлым в СССР идут значительно дальше», чем действия в Польше, что сами поляки являются «причиной задержки в выявлении всей правды о прошлом в соответствии с декларацией Ярузельский—Горбачев». В этой ситуации он предлагал срочно опубликовать в Польше рапорт К. Скаржиньского, текст польской экспертизы сообщения комиссии Бурденко и список убитых польских пленных, недавно вновь изданный на Западе.

Советский сопредседатель вынужден был ограничиться указанием на необходимость продолжать изучение проблемы (с напоминанием о послесловии Горбачева к брошюре о его визите в Варшаву), декларацией о намерении довести дело до конца и просьбой не публиковать текст экспертизы в одностороннем порядке, что могло бы быть воспринято как показатель неполадок внутри комиссии.

Смирнов мобилизовал все силы в партийно-государственном аппарате, способные продолжить рассмотрение Катынского дела, невзирая на принятые обычаи и условности. Он привлек к этому В.М. Фалина, которому Мачишевский говорил о своей решимости не отступать.

В аргументации Смирнова появилось подтверждение правоты Мачишевского, констатировавшего на московской встрече, что историки исчерпали свои возможности и время обратиться к юристам.

Поставленные вокруг комиссии политические ограничители переставали быть тайной для ее членов и стали весьма тягостны для председателя. Началась борьба за расширение прав комиссии, за зеленую улицу для поисков правды о Катыни и ее обнародования. Смирнов изучил и передал в ЦК материал И.С. Яжборовской «К вопросу о судьбах польских офицеров, интернированных в СССР в 1939 году». Эта справка завершалась выводом: «Ввиду далеко продвинутого вперед состояния исследований и чрезвычайно широкого освещения вопроса о судьбах польских офицеров, интернированных в СССР, вынесенного на политическую арену в ПНР и получившего четкую, хотя и одностороннюю оценку (особенно в решении Всепольской конференции делегатов ПОРП), перед Комиссией советских и польских ученых по истории отношений между двумя странами встает задача не пытаться затянуть решение вопроса или увести его в сторону, не обыгрывать альтернативные варианты. Ввиду очевидности для поляков правды, подкрепляемой значительным объемом новых доказательств и показаний свидетелей вскрытия могил в Катыни, а также вывоза офицеров в Катынский лес, это со всей очевидностью чревато резким обострением советско-польских отношений (и подрывом результатов работы комиссии и самого ее существования, торпедированием ее политических задач). Стоит задача формулирования четкой и ясной морально-политической оценки, осуждения злодеяния сталинских времен в отношении соседнего польского народа, античеловеческого акта в отношении польских интернированных, выяснения вопроса о списочном составе всех трех лагерей (передача списков сама по себе не предрешает ответа, кто несет вину), ибо поляки заняты сейчас прежде всего этим, предоставления и обнародования приказа, распоряжения, на основании которого этот акт был совершен... выяснения места и времени всех трех экзекуций...» Так вопрос ставился впервые.

Пользуясь своими возможностями в ЦК и ссылаясь на данные Горбачевым в Варшаве обещания, Смирнов пригласил руководителей архивов и настоятельно предлагал им открыть для членов комиссии соответствующие материалы. В ЦК была передана записка Парсадановой от 18 мая о найденных ею документах по Катынскому делу. Пауза вновь затягивалась...

Примечания

1. Гордон Л.А., Клопов Э.В. Что это было? Размышления о предпосылках и итогах того, что случилось с нами в 30—40-е годы. М., 1989; Бутенко А.П. Откуда и куда идем: Взгляд философа на историю советского общества. Л., 1990; Бордюгов Г.А., Козлов В.А. История и конъюнктура. М., 1992; Тоталитаризм как исторический феномен: Тоталитаризм и антитоталитарные движения в Болгарии, СССР и других странах Восточной Европы (20—80-е годы XX века). Харьков, Т. I. 1994; Т. 2. 1995 и др.

2. Горбачев М.С. Избранные речи и статьи. Т. 6. М., 1989. С. 24.

3. Яковлев А. К социальной демократии. М., 1996. С. 17.

4. Болдин В.И. Крушение пьедестала: Штрихи к портрету М.С. Горбачева (далее — Крушение пьедестала). М., 1995. С. 184—185.

5. Шахназаров Г. Цена свободы: Реформация Горбачева глазами его помощника. М., 1993. С. 116-117.

6. Maciszewski J. Wydrzeć prawdę. W-wa, 1993. S. 8, 10.

7. Ibid. S. 9, 10.

8. Медведев В.А. Распад. Как он назревал в «мировой системе социализма». М., 1994. С. 94-95, 111.

9. Шахназаров Г. Указ. соч. С. 117.

10. Яковлев А. Указ. соч. С. 15.

11. Декларация о советско-польском сотрудничестве в области идеологии, науки и культуры. М., 1987. С. 9—10.

12. Там же. С. 24.

13. Сокращенный перевод см.: Ярузельский В. Вырвать истину: Из предисловия к книге Я. Мачишевского // Новая Польша. 2000. № 3. С. 11—13.

14. Смирнов Г.Л. Уроки минувшего. М., 1997. С. 196, 220—229.

15. Maciszewski J. S. 17.

16. Katyn. Dokumenty ludobójstwa: Dokumenty i materiały archiwalne przekazane Polsce 14 października 1992 r. W-wa, 1992. (dalej Katyn) S. 102, 103. Чтобы контролировать и корректировать работу комиссии, с первого заседания за ней, по свидетельству Г.Л. Смирнова, велось «скрытое наблюдение»: «Информируя ежедневно отдел соцстран ЦК о работе комиссии, я обнаружил, что там уже все знают и на столах в отделе уже лежат документы комиссии. Мы работали в тесном контакте с отделом, и его работники могли располагать любой информацией и в любое время. Но путем тайного доносительства? Я спросил Медведева, бывшего моего коллегу по отделу пропаганды и возглавлявшего этот отдел, зачем им нужна эта самодеятельность. В ответ я услышал: "А ты хотел, чтобы отдел узнавал позже других?"» (Смирнов Г.Л. Уроки минувшего. С. 205.)

17. Черняев A.C. Шесть лет с Горбачевым: По дневниковым записям. М., 1993. С. 173.

18. Кульков E.H., Ржешевский O.A., Челышев И.А. Правда и ложь о Второй мировой войне. М., Воениздат, 1988. С. 61, 275, 289.

19. Там же. С. 61.

20. Там же. С. 272-275.

21. Медведев В.А. Указ. соч. С. 99—101.

22. Смирнов Г.Л. Возвращение к урокам // Новое время. 1987. № 35. С. 18— 22.

23. Безыменский Л. Гитлер и Сталин перед схваткой. М., 2000. С. 23, 26.

24. Болдин В.И. Крушение пьедестала. С. 261.

25. Он же. Над пропастью во лжи: Политический театр Горбачева. Воспоминания Валерия Болдина, бывшего помощника Генерального секретаря ЦК КПСС // Совершенно секретно. 1999. № 3. С. 8—9.

26. Медведев В.А. Указ. соч. С. 101.

27. Фалин В. Почему в 1939-м? Размышления о начале Второй мировой войны // Новое время. 1987. № 38—41; Maciszewski J. Op. cit. S. 76.

28. Канун и начало Второй мировой войны. Тезисы, подготовленные Комиссией ученых СССР и ПНР по истории отношений между двумя странами // Правда. 25 мая 1989; 1939 год: уроки истории. М., 1990. С. 461— 468.

29. Медведев В.А. Указ. соч. С. 102—104.

30. Там же. С. 104-105.

31. Черняев A.C. Указ. соч. С. 224.

32. Там же. С. 224-225.

33. Там же. С. 227.

34. Капто А. На перекрестках жизни: Политические мемуары. М., 1996. С. 291-292, 295.

35. Бобков Ф.Д. КГБ и власть. М., 1995. С. 225.

36. Интеллигенция перед лицом новых проблем социализма: Встреча М.С. Горбачева с представителями польской интеллигенции. М., 1988. С. 74-75.

37. Черняев A.C. Указ. соч. С. 227.

38. Яковлев А.Н. К читателю // Катынь: Пленники необъявленной войны. Документы и материалы. М., 1997. С. 5.

39. Болдин В.И. Крушение пьедестала. С. 261—262.

40. Там же.

41. Там же. С. 261.

42. Пихоя Р.Г. Советский Союз: История власти. 1945—1991. М., 1998. С. 155-156.

43. Безыменский Л. Указ. соч. С. 18—20.

44. Капто А. Указ. соч. С. 292—293.

45. Медведев В.А. Указ. соч. С. 107.

46. Безыменский Л. Указ. соч. С. 20—21.

47. Там же. С. 22.

48. Постановление Съезда народных депутатов СССР «О политической и правовой оценке советско-германского договора о ненападении от 1939 года» // Правда, 26 декабря 1989.

49. Капто А. Указ. соч. С. 301—302.

50. Ельцин Б.Н. Исповедь на заданную тему. М., 1990. С. 339; Безыменский Л. Указ. соч. С. 23, 26.

51. Центр хранения современной документации (далее — ЦХСД). Ф. 89. Оп. 9. Д. 33. Л. 6-10.

52. Там же. Л. 1—5.

53. Фалин В.М. Без скидок на обстоятельства: Политические воспоминания. М., 1999. С. 405.

54. Maciszewski J. Op. cit. S. 61.

55. Ibid. S. 92.

56. Александров В.А. К рассмотрению в Конституционном суде документов об убийстве польских офицеров весной 1940 г. Письмо в Конституционный суд от 19 октября 1992 г. С. 3. Копия в архиве И. Яжборовской.

57. Mirosław Roguski w rozmowie z Witalijem Swietłowem. Tajemna współpraca: jak upadała PRL. W-wa, 1993. S. 80.

58. Медведев В.А. Указ. соч. С. 112.

59. Mirosław Roguski w rozmowie z Witalijem Swietłowem. S. 81.

60. Katyn. S. 82-85.

61. Медведев В.А. Указ. соч. С. 114—115.

62. Maciszewski J. Op. cit. S. 99.

63. См.: Горбачев — Ельцин: 1500 дней политического противостояния. М., 1992.

64. Maciszewski J. Op. cit. S. 104.

65. Интеллигенция перед лицом новых проблем социализма. С. 75.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
Яндекс.Метрика
© 2017 Библиотека. Исследователям Катынского дела.
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | Карта сайта | Ссылки | Контакты