Библиотека
Исследователям Катынского дела

Ежи Лебедзевский. «Знак погони в катынской могиле»1

Из записной книжки офицера Литовско-Белорусской дивизии

Капитан Быховец был командиром 1-й роты 1-го батальона 85-го полка виленских стрелков и вместе со всем полком покинул Ново-Вилейку в конце августа 1939 года. Я впервые столкнулся с ним в самом начале сентября, когда наш полк стоял между Петрковом и Вольбожем на оборонных позициях, а слева и справа двигались немецкие танковые колонны. Я тогда командовал интендантской ротой, то есть на мне лежала очень трудная в сложившейся ситуации обязанность заботиться о размещенных в лесу обозах. Командир полка, полковник Крук-Смигла, вызвал меня к телефону, приказал выставить посты для наблюдения за находившимся в нашем тылу шоссе и в конце разговора добавил:

— А с полудня можете быть спокойны. Там вас защищает Быховец.

В тоне, каким это было сказано, прозвучала такая уверенность в возможностях капитана Быховца, что я сразу поверил: для безопасности обозов будет сделано все, что только есть в человеческих силах. Несколько часов спустя, когда первая вражеская бронетанковая волна, миновав нас, покатилась дальше на восток, мы с капитаном Быховцом шагали в составе частей, которые вел капитан Павловский, в направлении спальских лесов. Потом я снова увидел его в памятное утро 17 сентября 1939 года, и после этого мы уже постоянно встречались во время двухнедельных военных действий под командованием полковника Новосельского.

Капитан Быховец был типичным представителем тех молодых бравых офицеров, что воспитывались в военных училищах независимой Польши. Он считался лучшим командиром роты в части, и его роте, как правило, поручали самые трудные и самые ответственные задания; кроме того, он был заместителем командира батальона капитана Павловского. Быховец родился в канун прошлой войны в Петербурге, на родину приехал мальчиком только после заключения рижского договора2; по типу и темпераменту он был стильным виленцем. Красивый, хорошо сложенный, с небольшими темными усиками на довольно бледном лице, он казался вяловатым из-за флегматичной манеры поведения и неторопливой негромкой речи. В бою его невозмутимость производила сильное впечатление: приказы он отдавал, будто на учениях в мирной обстановке, и его спокойствие передавалось окружающим. В этой флегматичности и своеобразной манере разговаривать ощущалось что-то сугубо виленское, хотя я не знаю, сколько лет капитан Быховец провел в Вильно.

И что-то еще в его облике наводило на мысль об этом городе. Вильно нельзя было назвать современным городом. Бывшая столица великих князей Литовских словно застыла в мечтах о минувшей славе. По старым узким улочкам, среди окружающих барочные храмы могил блуждали тени былых времен. Стены были пронизаны флюидами эпохи романтизма. Потому и отношение к войне в виленской атмосфере складывалось иначе, чем в остальном мире, зараженном тоталитаризмом. Для капитана Быховца в войне было что-то рыцарское.

В связи с этими размышлениями особенно живо встает у меня в памяти одна картинка. 23 сентября 1939 года под Томашовом-Любельским наш полк получил приказ перейти в наступление. В течение дня батальон капитана Павловского короткими перебежками медленно продвигался вперед. Тяжелее всех пришлось 1-й роте. Капитан Быховец занял немецкие позиции, взял пленных и отбил наших раненых, попавших к неприятелю во время протекавших с переменным успехом схваток. Во второй половине дня полковник Новосельский, взяв меня с собой, отправился к командиру 1-й роты. Мы двигались осторожно, используя в качестве прикрытия разные заросли. Немецкая артиллерия интенсивно обстреливала лесок в нашем тылу, откуда подтягивался резерв, состоящий из частей 2-го батальона. Между лесочком и нами находились захваченные немецкие позиции; наши санитары выносили оттуда и отправляли в тыл раненых. Немецкие пулеметы безжалостно поливали огнем то место, где находился командир роты. Капитан Быховец в небрежной позе, скрестив на груди руки в широких рукавах шинели, стоял за углом овина, защищающего его от пуль, и то и дело высовывался, чтобы оглядеть территорию. Под стеной овина сидели на корточках связные. Когда мы наконец добрались до них, капитан Быховец, едва доложив командиру полка обстановку, пожаловался, что никак не может определить местонахождение пулеметов, косивших траву то там, то сям неподалеку от нас.

— Пан полковник, они отлично замаскированы, — объяснял капитан Быховец.

В этом слове «отлично» прозвучало восхищение и похвала прекрасной выучке противника. Я посмотрел на капитана Быховца. «Вот она, психология спортсмена», — подумал я.

Минуту спустя Быховец обратился к командиру полка с просьбой приказать, чтобы раненых немцев, которых в этот момент подбирали наши санитары, осматривали и перевязывали со всей тщательностью.

— Наши раненые, которых я обнаружил на немецких позициях, были безукоризненно перевязаны. Мы должны отплатить немцам тем же.

Глядя на молодого командира роты, который, под свист пуль и пролетающих над головой снарядов, проявлял заботу о раненых вражеских пленных, я думал о виленских стенах, рыцарских традициях и веяниях эпохи романтизма.

26 сентября в лесу, расположенном километрах в пятнадцати к северо-востоку от Ярослава, мы с капитаном Быховцом были взяты в плен отрядом советской кавалерии. С группой других офицеров нас отвели в штаб советской дивизии. К нам вышел командир дивизии в сопровождении адъютанта. Его взгляд встретился со взглядом капитана Быховца. Советский командир внимательно на него посмотрел и, обращаясь к другим офицерам, сказал:

Молодой и, видно, боевой капитан. — И на миг дух минувших времен, когда война была рыцарским бореньем, овеял нас всех — польских и советских офицеров, стоящих в тени развесистых лип и дубов польской усадьбы.

И вновь этот дух связался в моей памяти с личностью капитана Быховца.

В Козельске капитана Быховца я видел редко, так как мы попали в разные блоки. Он был комендантом своего блока, и потому его фамилия была известна всем пленным и представителям лагерной администрации.

В истории катынской трагедии капитан Быховец занимает особое место: его фамилией открывается список жертв Катыни. 3 апреля 1940 года лагерь обежала передаваемая из блока в блок весть: «Быховца увозят»; только потом посыпались другие фамилии — и спустя несколько часов в свой крестный путь отправился первый этап в составе около 300 человек. Так началась ликвидация Козельска.

Трудно, конечно, утверждать, что капитан Быховец был в буквальном смысле первым в составленном (или утвержденном) руководством НКВД списке польских офицеров, подлежащих уничтожению на катынском лобном месте, однако нет сомнений в том, что его фамилия было одной из нескольких, открывающих этот список. Катынское убийство нельзя назвать стихийным порывом озверевшей толпы или патологической забавой выродков, занимающих руководящие посты, что иногда бывало причиной массовых экзекуций в 1918— 1920 годах. Решение было принято где-то на очень высоком уровне, а к его исполнению центральные органы НКВД готовились спокойно, коллективно, продумывая все до мельчайших подробностей. Пленных разделили на группы примерно по 300 человек в каждой, то есть ровно столько, сколько мог уничтожить за день специально назначенный отряд палачей. От станции Гнездовая до места казни их перевозили группами человек по 30 — во избежание беспорядков среди ожидающих своей очереди жертв. Надо полагать, что советская администрация лагеря не была проинформирована о предстоящей ликвидационной акции — возможно, за исключением начальника так называемого III отдела (разведка и информация).

Накануне ликвидации очередной группы из Москвы по телефону передавали список офицеров, которых надлежало вывезти в этот день. Согласно списку, их передавали новой команде конвойных, которые не входили в личный состав охраны лагеря. Те проводили очень тщательный обыск, особенно стараясь не пропустить и отнимая такие предметы, как, в частности, перочинные ножи, вилки, ножи и т. д. Затем пленных сажали на грузовики и отвозили на железнодорожную линию, где их погружали в уже подставленные тюремные вагоны. Ночью поезд отправлялся через Смоленск на станцию Гнездовая, куда прибывал рано утром. Там небольшой автобус каждые полчаса забирал группу в 30 человек и отвозил на место экзекуции в катынском леске. Это продолжалось весь апрель и первые дни мая 1940 года.

Почему руководство НКВД именно капитану Быховцу предназначило стать первым звеном той мученической цепи, имя которой — Катынь? Возможно, это случайность, а возможно, у них были на то особые причины. Нам неизвестно, какая характеристика была составлена на капитана Быховца сотрудниками НКВД, которые тщательно изучали каждого заключенного.

Однако сегодня, когда я смотрю на те события через призму передуманного долгими тюремными ночами, тот факт, что катынский список возглавил отличавшийся особой доблестью капитан Литовско-Белорусской дивизии, приобретает символическое значение.

Ясный весенний день, над головою небесная лазурь без единого облачка; над согретыми солнцем полями, с которых только что сошел последний снег, поднимается легкий пар; высоко в небе вьется жаворонок; в мир пришла весна. Маленькая чистенькая станция в приднепровском краю, словно бы дремлющая в безмятежном покое весеннего дня. Перед станционным зданием ни души. Сразу за станцией — шесть тюремных вагонов известного всей России «столыпинского» типа. Перед вагонами — ровная, поросшая травой площадка. Площадку редкой цепью окружает отряд солдат НКВД с винтовками с примкнутыми штыками. От железнодорожного полотна перпендикулярно к нему отходит дорога. Слева садик, прилегающий к строению, где, вероятно, живут железнодорожники. Небольшой автобус с закрашенными белым окнами перевозит со станции в окрестный лесок моих товарищей, забирая каждый раз человек по 30. Высокий толстый полковник НКВД с багровым лицом, в длинной походной шинели, стоит на площадке, лично наблюдая за проведением операции.

В темной клетушке, куда меня затолкали, я начал тихо молиться. Перед мысленным взором замаячил треугольник образа Богоматери в часовне над Брамой3. Я чувствовал, что происходит что-то необыкновенное. Но тогда я не знал, что в это самое время в приднепровском леске расстреливали моих товарищей.

Я всегда гордился, что меня направили служить в полк, на знамени которого были вышиты два самых дорогих для меня символа: Остробрамской Богоматери и Литовской Погони. Я усматриваю милость Провидения в том, что мне дано было оказаться в составе небольшой группы офицеров и солдат, которая в начале сентября 1939 года, окруженная движущимися на восток частями вражеских бронетанковых войск, вынесла это знамя из боя под Петрковом, в котором полк был разбит. Погонь всегда символизировала для меня то время, когда Речь Посполитая была Commonwealth4 народов, защищающих принципы свободы и терпимости от натиска варварства, когда мы были могучей силой. Тот факт, что среди первой группы козельских пленных, которую 3 апреля 1940 года везли на казнь, был капитан со знаками Погони в петлицах мундира, символизирует для меня исторический смысл катынской трагедии.

Погонь была гербом Великого княжества Литовского. Исторический спор между Речью Посполитой и Москвой лишь отчасти носил характер спора польско-российского. Прежде всего это был спор между Великим княжеством Литовским и Московской Русью, между Западной Русью, сплоченной благодаря организационному гению литовских правителей, и Восточной Русью, сформировавшейся в оковах татарской империи. Потому-то ненависть России к Польше в первую очередь всегда направлялась против того, что символизировало связь польского народа с великолитовской традицией.

Русские не испытывают пиетета к своей истории и любят иногда поиздеваться над собственным прошлым, но атавистические элементы в отношении России к Польше очень сильны и мало меняются, какой бы ни была господствующая идеология: западнической или славянофильской, черносотенной или коммунистической. Столь же стабильно представление о том, что в прежней Речи Посполитой было «Польшей», а что — «Литвой».

В глазах Пушкина Ноябрьское восстание5 угрожало царской империи прежде всего потому, что вызвало беспорядки в Литве.

О чем шумите вы, народные витии,
Зачем анафемой грозите вы России?
Что возмутило вас? — волнения Литвы?
Оставьте: это спор славян между собою...
Домашний старый спор, уж взвешенный судьбою,
Вопрос, которого не разрешите вы.

В дореволюционной России каждый школяр учил прекрасное стихотворение Алексея Толстого, писателя середины XIX века, о том, как князь Курбский бежал от гнева Ивана Грозного в Литву, под защиту литовских панов. Там ничего не говорится о польской границе — только о литовской.

В другом произведении Алексея Толстого — трагедии «Смерть Иоанна Грозного» — в Москву прибывают послы от Батория. Посольство возглавляет Гарабурда, православный украинский шляхтич, который немедленно по прибытии идет в церковь и долго там молится, а на следующий день, как посланник польского короля и великого князя Литовского, гордо беседует с грозным царем, после чего с тем случается приступ. В этой великолепной сцене друг другу противостоят две Руси: Русь Московская, воспринявшая традиции и методы татарского правления, и Русь Западная, Русь «Литовская», Русь Речи Посполитой, которая была включена в сферу культурного обмена западного мира, в церквях которой барокко вытесняло византийский стиль, а в обществе ширилось понятие гражданских свобод. Я не знаю другого произведения, где бы с большей выразительностью проявилось коренное различие двух цивилизаций, чем в сцене беседы белорусского шляхтича с Иваном Грозным.

Часто можно услышать, что Польша играла роль оплота западной цивилизации, что о польскую стену разбились татарское и турецкое нашествия. Это несколько преувеличено, особенно если говорить о татарах. Татарское нашествие остановили белорусские леса и болота и мужество западнорусских князей, сплоченных организационным гением литовских правителей. В XIV и XV веках, когда начала нарастать московская мощь — более грозная, чем татарская, — Польша стала надежной защитой тылов Великого княжества Литовского; точно так же — если бы миром правил разум — после 1920 года Германия должна была бы гарантировать безопасность тылов возрожденной Речи Посполитой.

Российский империализм всегда первым делом уничтожал то, что напоминало о существовании в прошлом великого русско-литовского государства. Символом западнорусской государственности была церковная уния. Отсюда попытки разрушения и коррумпирования греко-католической церкви, отсюда страдания, неизменно выпадавшие на ее долю, когда она попадала под российское владычество. Последовавшие за восстаниями репрессии в Литве и Белоруссии были более жестокими, чем на землях Короны6. Именно в Вильно зверствовал Муравьев-Вешатель7. И это было понятно: во время восстания 1863 года перед Россией начала вырастать тень, казалось бы, уже давно погребенной русско-литовской государственности. Неправда, что восстание было всего лишь выражением протеста «кресовых»8 поляков против российского владычества. Восстание было потрясением, пробудившим литовский и белорусский народы. Именно в восстании участвовал Кастусь Калиновский9, и начала выходить первая белорусская подпольная газета «Мужицкая правда». А в Жмуди литовские крестьяне под водительством князя Мацкевича сопротивлялись дольше, чем любая из польских политических партий. Москва ненавидела Пилсудского, поскольку за ним вырастала эта самая, ненавистная тень литовско-белорусской государственности. Пилсудский был привержен традициям Великого княжества Литовского и пытался навязать гражданам возрожденного польского государства мышление в категориях литовской державности.

— Пилсудский — это реинкарнация Витовта10, — обронил когда-то в Вильно ставшие крылатыми слова один из его почитателей.

Две литовско-белорусские дивизии в польской армии были символом того, что возрожденное польское государство хочет перенять традиции обеих составных частей былой Речи Посполитой — как Короны, так и Великого княжества Литовского. И не менее символично, что катынский список открывало имя отличавшегося особой доблестью офицера Литовско-Белорусской дивизии. Капитан Быховец, таким образом, оказался включенным в историческую цепочку, о существовании которой он, скорее всего, никогда в жизни не задумывался.

«Вядомости» № 15, Лондон, 15 апреля 1951

Примечания

1. Погонь — герб Великого княжества Литовского; с 1919 по 1940 г. — государственный герб Литвы.

2. Рижский мирный договор, подтверждающий окончание советско-польской войны, был заключен Польшей, Советской Россией и Советской Украиной 18 марта 1921 г.; по этому договору устанавливались границы Польши (в ее составе оставались Западная Украина и Западная Белоруссия), принципы репатриации, получения польского гражданства, передачи польской собственности и памятников культуры.

3. Речь идет о знаменитой чудотворной иконе Остробрамской Богоматери, находящейся в часовне, расположенной в верхней части городских ворот XVI века (Острые Ворота, или Остра Брама) в Вильнюсе.

4. Содружество (англ.).

5. Национально-освободительное восстание 1830—1831 гг., начавшееся 29 ноября 1830 г.

6. Корона — с середины XIV в. понятие, определяющее польское государство; после Люблинской унии 1569 г. — название Польского королевства как части объединенного польско-литовского государства.

7. М.Н. Муравьев (1796—1866) — российский государственный деятель, виленский генерал-губернатор, получивший прозвище Вешатель за кровавое подавление восстания 1863 г.

8. Так называют жителей восточных приграничных земель (от kresy — окраина, пограничная область).

9. Константий Калиновский; прозв. Кастусь (1838—1864) — революционный демократ, один из руководителей Январского восстания в Литве и Белоруссии. Издавал на белорусском языке подпольную газету «Мужицкая правда». Арестован и казнен царскими властями.

10. Витовт (Витаутас) (ок.1350—1430) — великий князь Литовский, намеревавшийся — вопреки желанию Польши — короноваться в литовские короли.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
Яндекс.Метрика
© 2017 Библиотека. Исследователям Катынского дела.
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | Карта сайта | Ссылки | Контакты