Библиотека
Исследователям Катынского дела

На правах рекламы:

Фаворит Моторс Москва отзывы об автосалоне от реальных людей.

Юзеф Мацкевич. «Я видел собственными глазами»

Юзеф Мацкевич1 о своем пребывании на месте преступавши в Катыни

Известный виленский литератор и журналист Юзеф Мацкевич вернулся на днях из Смоленске, где присутствовал при извлечении останков убитых в катынском лесу польских офицеров. Сотрудник нашей газеты обратился к г. Мацкевичу с просьбой дать интервью. Приведенные ниже ответы переданы со стенографической точностью и авторизованы г. Мацкевичем.

Первый вопрос — самый трудный и поэтому получается довольно беспредметным: «Значит, вы там были?»

— Да. Видел собственными глазами.

И вновь возникают вопросы, которые трудно четко сформулировать: «Как это выглядит?» — «Что там?» — «Значит, и вправду?» — «Это очень страшно потрясающе, ужасно?» Хочется все сразу: получить общее представление, цельную картину и одновременно узнать подробности, как можно больше подробностей. Интервьюируемый вначале не старается нам помочь, — возможно, он просто устал с дороги.

— Вы все еще под впечатлением?

— Не знаю, можно ли это назвать «впечатлением». Впечатление получаешь скорее от какого-нибудь, чаще всего единичного, события или факта, ограниченного собственными рамками. Смоленск, который я увидел, Катынь, преступления, трупы, развалины, большевизм, через который я сам прошел, и письма детей своим отцам, начинающиеся словами: «Дорогой папочка» или «Дорогой папуля», которые сейчас извлекают из груды сплющенных, зловонных тел, из этого смертного месива или из полуистлевших польских мундиров... Да, все это, вместе взятое, рождает как бы длинную цепочку ассоциаций, мыслей, размышлений, западающую глубоко в душу. Я бы не назвал это впечатлением, это — скорее — переживание.

— Не могли бы вы по порядку представить нам те картины, которые бросились вам в глаза там, в Катыни?

— День был холодный... Вы правильно делаете, спрашивая только о «картинах». Я не собираюсь повторять все те фактические данные, которые уже многократно публиковались в бессчетных сообщениях, декларациях, отчетах международной комиссии, а также Польского Красного Креста. Все это вещи известные. Работа еще не завершена. Я попал в самый ее разгар, хотя, похоже, она близится к концу. Итак, день был холодный, и на Смоленск со стороны фронта надвигались шквальные тучи, заливая дождем развалины окрестных домов. Мы ехали в Катынь среди этих развалин, груд железного лома, выгоревших внутри автомобилей и вагонов, торчащих отовсюду железных прутьев и еще оставшихся в руинах железных кроватей. Люди опытные утверждали, что погода самая подходящая. Холодно и дождливо, ветер разгоняет трупный запах, ну и мух нет. Стало быть, можно выдержать. В одном месте дорога пересекает железнодорожное полотно и бежит между вырубок. «Здесь, — произнес кто-то, — начинается эта Голгофа»...

— Простите, «здесь» — это значит где?

Это значит — у станции Гнездово. На станцию Гнездово привозили наших офицеров. Отсюда всего четыре километра до катынского лесочка. Последние четыре километра своей жизни они ехали так же, как мы сейчас, минуя те же самые деревья, скажем, вон ту или эту березку, вид которой мне бы хотелось запомнить, но которая — как это бывает — сразу же теряется в памяти за вереницей других березок, за кустами. Катынский лесок небольшой, несколько гектаров. Сейчас въезд в него преграждают часовые, шлагбаум и доска с соответствующей надписью. Грунтовая дорога разъезжена автомобильными шинами. Отсюда уже каких-нибудь 15—20 шагов. Выходим из машины, и первое, что нас поражает, это лес — характерный для нашего климата, то есть такой же, как наш, виленский: молодые сосенки, березки, мох и свежая весенняя трава. Но ни влажным мхом, ни хвоей тут не пахнет, В нос ударяет омерзительный, сладковатый, липкий трупный запах. Несмотря на холод и дождь, запах был настолько интенсивен, что я невольно попятился и именно тогда наступил на какой-то смявшийся под ногой предмет. Это была фуражка польского офицера с темно-зеленым околышем нашей артиллерии. Я поднял ее и отложил в сторону, на коврик растущих в этом месте бессмертников. Возможно, то, что я обратил внимание на цветы, покажется излишне патетическим...

— Продолжайте, пожалуйста.

— В общем, лес в этом месте выглядит мерзко. Скажем, так, как выглядит пригородный лесок после маевок, после того, как там побывали неряшливые любители природы, которые по выходным располагаются под деревьями, а уходя, оставляют после себя объедки, окурки, бумажки, мусор. В Катыни среди этого мусора растут бессмертники. Приглядевшись, мы замираем, пригвожденные к месту необычайным зрелищем. Никакой это не мусор. Восемьдесят процентов «мусора» — деньги. Польские бумажные банкноты, преимущественно большого достоинства. Некоторые в пачках по сто, пятьдесят, двадцать злотых. Лежат кое-где и отдельные мелкие — по два злотых — купюры военного выпуска; в одном месте я видел червонцы. Выцветшие, измятые, пропитавшиеся трупным запахом и трупной жидкостью. Тут же, рядом, — деревянные портсигары, сигареты, обрывки советских газет, пуговицы с орлами, перчатки, клочки мундиров, носовые платки, кожаные кошельки... Все это — вещи, извлеченные из могил. И лежат они тут вовсе не из-за небрежности или недобросовестности работающей здесь комиссии Польского Красного Креста, — напротив, ее члены (о чем я расскажу ниже) самоотверженно и напряженно трудятся, занимаясь установлением личности убитых и сохранением оставшихся от них реликвий. Они тут лежат, потому что тысячи убитых сбрасывались в ужасные ямы вместе со всеми их личными принадлежностями — балластом повседневной жизни.

При жизни каждый человек носит при себе массу всякой всячины, набивает карманы вещами, которые кажутся ему нужными и важными. Но после смерти важно лишь немногое. Для комиссии важно прежде всего то, что позволит идентифицировать останки: удостоверения, письма, дневники и т.п. Кроме того, все металлические, непортящиеся, поддающиеся очистке предметы, которые могут стать драгоценной реликвией для родных. Все остальное, не имеющее ценности, полусгнившее, навечно пропитанное ядом разложения, пока откладывается в сторону. И лежит. Лежит как свидетельства — страшные, мрачные свидетельства, разбросанные бесформенными кучками среди деревьев катынского лесочка.

— А сами могилы, то есть рвы с трупами, находятся рядом?

— Да, их семь, точнее, было семь. В двух самых больших — двенадцать рядов трупов в глубину.

— И вы это видели?

— Видел ли я? От чудовищного смрада меня чуть не вырвало, но я, собрав всю свою волю, сдержался. Мы пошли по дорожке, между рядами уже извлеченных из ям трупов, и там... там, за толстой сосной, за валом свежевырытого песка я посмотрел вниз.

— Страшно...

— Страшно. Уже один, два, три человеческих трупа производят тяжкое, угнетающее впечатление. А представьте себе тысячи их — тысячи, и все в мундирах польских офицеров... Цвет интеллигенции, рыцарство Нации! Слои человеческих тел — один на другом, один на другом. В эту ужасную минуту на ум приходит чудовищное сравнение с банкой сардин. Они уложены как сардины, ноги к головам, сплющенные, спрессованные в трупном соку, который на дне некоторых рвов стоит зеленой мертвой жижей, не отражающей ни верхушек деревьев, ни облаков на небе. Мы обнажили головы и замерли, на сосне чирикали какие-то птички. Дождь как раз прекратился, благословенный ветер отогнал на противоположную сторону могилы тошнотворный запах. И даже на секунду выглянуло солнце. Этот момент я никогда не забуду: упавший вниз солнечный луч вдруг вспыхнул на золотом зубе там, в глубине, в чьем-то полуоткрытом рту. Я отвернул голову, чтобы не видеть этой игры света. В такие минуты сама жизнь кажется цинизмом. Весна над ямой, полной переплетшихся рук и ног, искаженных лиц, слипшихся волос, офицерских сапог, полуистлевших мундиров, ремней. Подумать только: ведь каждый изгиб лежащего тела, согнутое колено, откинувшаяся голова были последним проявлением дикой муки, отчаяния, страха, боли... уж не знаю чего... самого страшного, что только может ощутить человек.

— Они не сопротивлялись?

—Сопротивлялись, конечно. Многие были связаны, некоторые исколоты штыками. В тот день, когда я уезжал из Катыни, извлекли трупы, отличавшиеся от прочих тем, что смертельным для них стал не стереотипный выстрел в затылок (о чем уже всем известно), — нет, стреляли сзади между лопаток, кроме того, тела были почти насквозь пробиты штыком и исколоты еще в нескольких разных местах. Связывали, как показали исследования, именно тех, кто сопротивлялся. Я видел этот характерный узел. Не могу его воспроизвести, но суть в следующем: стоило обреченному пошевелить рукой, как путы еще крепче затягивались. У некоторых веревка была на шее — в таком случае при резком движении связанными руками петля на шее затягивалась и душила жертву. В последнем отчете доктора Мариана Водзинского, отправленном в Главное правление Польского Красного Креста, сказано, что у 0,4 процента трупов обнаружен двойной выстрел в затылок, у 1,5 процента — двойной выстрел в шею. Калибр, как известно, всегда был один и тот же — 7,65; при таком калибре нет большой детонации. За несколько дней до моего приезда было сделано потрясающее открытие, говорить о котором можно, только стиснув зубы: в одной из ям нашли несколько слоев офицеров, которых клали живыми лицом вниз, на лежащих под ними уже убитых или еще содрогающихся в предсмертных конвульсиях, и так расстреливали.

— Ах, как страшно! А каким же образом этот факт был установлен?

—А вот так: расстрелянный лежал лицом вниз, в фуражке. Козырек фуражки на лбу был сломан, и в нем застряла пуля. В любом другом положении такое было бы невозможно.

— Как совершались эти преступления? Я имею в виду чисто техническую сторону. Ведь столько тысяч офицеров...

Видите ли, возможно, мы с вами сейчас подходим к кульминационной точке этой трагедии, которая сегодня является трагедией уже не отдельных лиц или их семей, а всего Народа. Я понимаю, вопрос задан для того, чтобы ответ на него или мой рассказ затем был опубликован. Я абсолютно убежден, и не стыжусь этого, и не скрываю, и никогда не скрывал, что самые широкие слои нашего Народа, как, впрочем, и всех народов, должны постичь глубинный смысл большевизма и осознать его опасность. Но здесь мы вступаем в сферу ужасов. Для людей сторонних она может стать источником сенсации, от которой мороз бежит по коже, и только. Для каждого же поляка это должно стать постоянной душевной травмой. Мне бы не хотелось, чтобы хоть что-либо из сказанного мной имело оттенок сенсационности. Так вот: вопрос, который я от вас услышал и от которого, признаюсь, кровь стынет в жилах, — я сам не раз задавал себе и другим в Катыни. В настоящий момент у нас нет свидетеля, который мог бы дать на него исчерпывающий ответ. Существуют гипотезы, которые мы можем расцветить литературно-психологическими фантазиями. Об этом я говорить не хочу. Скупыми сведениями могут поделиться местные жители. На краю дороги, где воздух почище, здешние рабочие, русские, развели костер. Среди них был тот самый, знаменитый ныне старик, семидесятилетний Киселев, уже фигурировавший на иллюстрациях как «тот, который указал». Я разговаривал с ним и с другими. Дым, запах смолистого дерева смягчал смрад. Посидеть у костра было приятно. Мы закурили. Естественно, из этих людей нелегко что-нибудь вытащить. Советский человек тем и отличается от других, что лучше всех умеет молчать и знает цену молчанию. Такой всегда предпочитает, чтобы говорил сосед, а он тем временем помолчит. Кроме того, они не привыкли формулировать четкие суждения. Из них приходится вытягивать слово за словом. И все же на основании этих слов мне удалось выстроить следующий ход событий.

В марте — апреле 1940 года на станцию Гнездово близ Смоленска, в 4 километрах от Катыни, ежедневно прибывал поезд, состоящий из трех вагонов и паровоза. Из этих вагонов выгружали польских офицеров. Их сажали в тюремные машины, известные как в Смоленске, так и во всей России под названием «черный ворон». В смоленском НКВД в то время было четыре таких машины; от Гнездово до Ка тыни курсировали три из них. Впереди ехал грузовик с вещами, за ним «черные вороны» ; караван замыкал легковой автомобиль с сотрудниками НКВД. Офицеров привозили с вещами, — следовательно, они до последней минуты не знали, что их ждет. Спустя некоторое время машины возвращались на станцию; так они целый день и курсировали взад-вперед. На следующий день приходили новые вагоны, новый транспорт. По скольку человек в день уничтожали таким способом, установить трудно. Территория катынского лесочка уже не первый год была известна окрестным жителям, как место казни. Лесок был огорожен колючей проволокой, вдоль которой ходили караульные с собаками. Приблизиться туда не мог никто; всякий, кто знаком с советскими порядками, конечно, понимает, что никто и не хотел приближаться — так же, как не хотел ни говорить о том, что там происходит, ни шептать, ни смотреть, ни догадываться, ни даже думать. И это совершенно понятно. Чего ожидали наши офицеры, что чувствовали и предчувствовали, пока проезжали эти четыре коротких километра, о чем между собой говорили, мы все — как я и те, кто побывал в Катыни, так и вы, которые там не были, — можем только догадываться. Быть может, самое страшное, то, что случилось позже, сразу же после прибытия в лесок, станет известно в будущем. Быть может, кто-нибудь из агентов НКВД, кто-нибудь из часовых, из присутствовавших там советских солдат расскажет о том, как погибали наши офицеры, безоружные жертвы, военнопленные без войны. С какими словами на устах, с каким жестом, протестуя, испугавшись или мужественно, героически? Наверняка там были разные люди и вели они себя по-разному. Жизнь и смерть — дело сугубо человеческое. Вот только способ, каким этих людей лишили жизни, предлог и сопутствующие обстоятельства настолько бесчеловечны, что — хотя в истории войн можно отыскать подобное — история «мирного времени» до сих пор такого не знала.

— Скажите, пожалуйста, — спросили мы после минутного молчания, — существуют ли еще хоть какие-нибудь сомнения в том, что убитые в катынском лесу являются польскими офицерами?

Нет, таких сомнений не существует.

— А существуют ли какие-нибудь сомнения в том, что они были убиты большевиками?

— Нет. У меня лично нет ни малейших сомнений, абсолютно никаких сомнений в том, что убиты они были именно большевиками. Я сам убедился в этом на месте преступления в Катыни.

— Каким образом убедились?

— О показаниях свидетелей я уже упоминал; кроме того, я присутствовал при извлечении останков из могил и последующей их идентификации. Вначале я сказал, что попал туда в разгар работ. В работе участвует делегация Польского Красного Креста, состоящая из семи человек, во главе с Водзиновским. Руководит работами приглашенный Польским Красным Крестом доктор Мариан Водзинский из краковского Института судебной медицины. Как это происходит, я — как и все остальное в Катыни — видел собственными глазами.

— А именно?..

— Местные рабочие спускаются в ямы, где покоятся убитые, и разделяют останки, причем часто приходится их отрывать друг от друга — настолько сплющены и спрессованы слои трупов. Потом трупы кладут на носилки и несут на свободное пространство, где укладывают на землю. Другая группа рабочих, четко следуя указаниям членов и сотрудников Польского Красного Креста, собирает все, что обнаруживается при трупах. Я видел, в каком состоянии тела и в каком состоянии мундиры. Песчано-глинистая почва отчасти способствует мумификации, известной науке под названием «жировоск». Мундиры, конечно, слежавшиеся, слипшиеся, выцветшие. О том, чтобы расстегнуть пуговицы, не может быть и речи. В ход пускают ножи. Чтобы достать все, что человек носил с собой при жизни, разрезаются карманы и кармашки и даже голенища сапог. И вот настает момент, когда немая мрачная могила начинает говорить. Перед нашими глазами возникают картины и личной, и политической, и духовной, и семейной, и тюремной жизни... ну и так далее. При некоторых трупах находят лишь крохи того, что имело отношение к их личной жизни. При некоторых — много и даже очень много указаний, помогающих установить дату, историю последних недель, настроение, фамилию, семейное положение, военное звание, гражданскую профессию. Из могилы, из этих зловонных недр, скрывавших преступление, о котором не вправе забывать грядущие поколения, встает и идет к нам уже не живой человек, который когда-то жил, как и мы, радовался, страдал, мечтал, пил, молился, влюблялся, плакал, читал, писал, думал, играл, у которого были свои достоинства и свои недостатки. На свет весеннего дня из могилы извлекается все, что ему принадлежало: смятые спичечные коробки, последние невыкуренные сигареты, деньги, образки и удостоверения, ордена, кошельки, молитвенник вместе с советской газетой, свидетельства о сделанной в Козельске прививке, дневник и фотографии, и главное — письма. Дорогие, бережно хранимые... Чернила и химический карандаш чаще всего не выдерживают испытания сырой могилой. Зато прекрасно сохраняется все, написанное простым карандашом, а также печатное слово. Вот, пожалуйста...

Господин Мацкевич достает пачку фотографий; в эту минуту у него вид человека совершенно обессиленного.

— ... посмотрите, как это делается, как разрезают мундиры, осматривают и проверяют, отделяют нужные вещи от ненужных. А вот еще одно доказательство, очень неприятное, очень скверно пахнущее, но что поделаешь...

Господин Мацкевич достает пакет, завернутый в огромное количество газет. Разворачивает. В воздух просачивается трупный запах. Еще один лист, еще один. Потом мы видим маленький деревянный портсигар и в нем три хорошо сохранившиеся сигареты. Рядом пуговицы с орлами. Советская газета от декабря 1939 года. Бумажная купюра достоинством 2 злотых. Извлеченная из черепа пуля. Майорские погоны с цифрой 3 и капитанские погоны.

— И так примерно выглядят все подобные вещи там, в Катыни. В таком они состоянии. Представьте себе, например: на стол кладут труп; ноги слегка поджаты, голова откинута набок, во лбу зияет выходное отверстие пули. Владислав Белецкий. Прекрасно сохранившаяся открытка. На почтовом штемпеле дата: Белосток, 14.1.1940 г. В боковом кармане «Советский голос» от 29 марта 1940 года. Сквозь липкую пленку влаги явственно просвечивает печатный текст: «Товарищи. Мы идем к лучшему завтра. Приходят новые люди, которые... нашу родину... Товарищ Сталин...» и т.д. Следующий. Письмо в Козельск. Фамилия неразборчива. Молитвенник. Бумажник. Доктор Водзинский открывает его, мы сближаем головы, и... на нас смотрит женщина, светлолицая большеглазая блондинка с ребенком на руках. Черты лица на мокром снимке удивительно отчетливы. Возможно, платье на ней не очень модное, длинноватое, возможно, кому-то ее лицо покажется заурядным... Это его жена с дочкой. Их он унес в могилу. Пуля еще торчит в черепе, что случается нечасто.

Да, фотографии и письма — это второй том трагедии, и лично мне этот второй том кажется еще более страшным, еще более душераздирающим. Я говорил раньше о некой кульминационной точке. Она касается как бы материальной стороны — самих этих офицеров, этих мужчин, наших соотечественников, которые были зверски уничтожены нашим злейшим врагом. Но есть еще одна кульминационная точка, и мы увидим ее, если, оторвав взгляд от трупов убитых отцов, переведем его на письма их детей.

Все те письма, что я держал в руках, были посланы в Козельск.

«Дорогой папа. Мы беспокоимся, потому что нет ни известий, ни письма. Мы послали 100 рублей и посылку и вещи, которые ты просил. Мы здоровы и на том же месте. Пожалуйста, за нас не бойся. Когда мы увидимся... Твоя Стаха. 15 февраля 1940 г.»

«Дорогой папочка. Спасибо тебе большое, я тебе тоже желаю здоровья и всего-всего наилучшего. В школу я не хожу. Из-за морозов она закрыта. На Гнидовке мы не были, потому что далеко и мороз. Почтовые марки я собираю...»

До чего же важным казалось это известие от сына, мотавшееся по советским железным дорогам, прежде чем дойти до отца за несколько дней до его ужасной смерти: Тадек собирает марки. Тадек верит: «...когда вернешься» — пишет он. Этот рефрен повторяется постоянно: «когда ты вернешься», «когда мы будем вместе»... или: «посмотришь», «сам увидишь»... Нет!! Он уже никогда не увидит! Дети доверчивы. Они верят в хороший конец, в само собой разумеющееся возвращение домой. От этих писем так и веет верой и тоской — когда читаешь их там, в Катыни, над продырявленными черепами, в горле встает, не давая дышать, горький ком. У меня тут есть еще одно письмо, исполненное такой горячей детской любви, такой тревоги за судьбу «любимого папочки» и одновременно веры и надежды, что я не осмеливаюсь ни процитировать его, ни назвать имени адресата. Это было бы кощунством. Письмо пришло незадолго до конца. Я своими глазами видел в груде трупов того, кому оно было адресовано. Он аккуратно сложил вчетверо это написанное карандашом, детским почерком, большими буквами письмо и спрятал в бумажник. Только сейчас его извлекли из зловонной юдоли. Но я не считаю, что письмо было написано напрасно. Уже сегодня оно переадресовано Богу и взывает об отмщении.

— А как выглядит этот особняк, или дом отдыха сотрудников НКВД, про который упоминалось в отчетах, что он находится в катынском лесу?

— Он расположен меньше чем в километре от места казни, в прелестном уголке на холме. У подножья холма вьется среди зелени Днепр. На реку выходит веранда, и к Днепру спускаются ступеньки. Вид отсюда прекрасный. Действительно, трудно постичь психологию палачей, которые тут жили и... «отдыхали» на свой лад. Я лично отказываюсь понимать, как возможно такое.

— Были ли найдены другие жертвы, помимо польских офицеров?

— Конечно. Раскопки продолжаются, и почти всюду обнаруживаются более старые трупы и человеческие кости. Это давнее место казни. Я видел несколько рвов, где скелеты лежат в характерной позе, с руками за спиной. Веревки, разумеется, уже сгнили.

— А что происходит с идентифицированными трупами наших офицеров?

— Как я уже сказал, останки нумеруются, и соответствующий номер присваивается сумке, содержащей документы и личные вещи. Документы отправляют в идентификационный отдел, где составляются списки, а затем все отсылается в Варшаву, в Главное правление Польского Красного Креста. Сами же останки хоронят в общих могилах. Таких могил сейчас уже три. В самой большой — 980 польских офицеров. В двух остальных, в деревянных гробах, порознь похоронены генералы Сморавинский и Богатыревич.

— Говорят, там побывали польские офицеры из лагеря для военнопленных в Германии.

— Да. Мне рассказывали, что приезжала делегация польских офицеров во главе с генералом Бортновским. А также английские пленные офицеры.

— Были ли там вместе с вами другие журналисты?

— Насколько мне известно, раньше их приезжало много — как из Польши, так и из других стран. Следом за мной прибыли два португальских журналиста и один швед. Одновременно из Варшавы приехала делегация рабочих — представителей разных заводов. Они возложили на могилу уже захороненных офицеров венок; надпись на ленте — на польском языке. Мы почтили память погибших трехминутным молчанием.

«Гонец Цодзенны» № 577, Вильно, 3 июня 1943

Примечания

1. Юзеф Мацкевич (1902 — 1985) — писатель, журналист; войну провел в Вильно, после войны — в эмиграции. В Польше к нему по сей день отношение двойственное: одни считают его коллаборационистом, поскольку он сотрудничал с органами печати на оккупированной немцами территории, другие защищают, утверждая, что причина такого сотрудничества — в лютой ненависти Мацкевича к большевикам.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
Яндекс.Метрика
© 2017 Библиотека. Исследователям Катынского дела.
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | Карта сайта | Ссылки | Контакты