Библиотека
Исследователям Катынского дела

Глава 5. Катынский лес начинает говорить

Новый вариант статьи о Катынской трагедии Главный благословил, предварительно вычеркнув все прямые указания на истинных виновников преступления. Правда, хитро глянув на меня, оставил нетронутым монолог Михаила Кривозерцева, главного свидетеля советской версии на Нюрнбергском процессе, в котором была аккуратно заложена мина замедленного действия.

На редколлегии, после выхода газеты, Главный позволил себе весьма пикантную шутку: предложить послать благодарственное письмо в журнал «Коммунист», где после трехмесячной стажировки некоторые сотрудники открываются новыми гранями таланта.

Через два дня (в Смоленск «МН» приходила с запозданием) позвонил Котов. От испуга он говорил почти шепоток, отрекался от сказанных мне слов и требовал опровержения. Я предложил ему подать на меня в суд, куда готов предоставить магнитофонные пленки с нашими разговорами. Это был явный блеф с моей стороны, в те годы такие записи не принимались судом во внимание.

Не представляло большого труда выяснить источник его страха. Позвонил Громыко и сообщил, что даже его таскали в КГБ. Следовало ждать дальнейшей реакции. И она не заставила себя ждать долго. Уже на следующей редколлегии Яковлев угрюмо выговаривал мне за «неаккуратность». Позже я узнаю, что ему звонил Горбачев и истерически орал: вот, сами поляки не могут найти истинно виновных, а какой-то журналистишка преподносит им доказательство чуть ли не на блюдечке. Понимает ли многоуважаемый Егор Владимирович, что, появись публикация на несколько дней раньше, то Ярузельский мог быть и не избран Президентом Польши?!

Нужно отдать должное Яковлеву — он выговаривал мне «по долгу службы», а не по собственному желанию. Горбачев требовал «крови», моего увольнения, вот Главный и реагировал. А на мой вопрос, что же делать дальше, ответил ехидной репликой: «Продолжать лезть не в свое дело».

Я ждал писем. И они пришли. Почти все анонимные, но с теми или иными указаниями виновников трагедии. А потом позвонила дочь бывшего начальника НКВД по Смоленской области, и позже по Белоруссии, Наседкина. Она посчитала публикацию чуть ли не реабилитируюшей отца, так как он был расстрелян по указанию Берии.

Придя в мою редакционную комнатушку, она долго рассказывала мне о душевной чуткости отца, о его необыкновенном человеколюбии.

Я покорно слушал, а в голове отчетливо вертелась фраза из выписки архива: «При Наседкине только за 1937 год по первой категории (читай — к расстрелу) было приговорено 4500 человек».

Конечно, думалось мне, в чем виновата девчонка (а теперь пожилой человек), к которой отец был гораздо гуманней, чем к своим подследственным...

Когда она ушла, я долго бессмысленно смотрел в окно на замусоренный двор. Может, не стоит копаться в прошлом, отравляя кому-то настоящее? Неизбежно будут всплывать чьи-то имена, фамилии, которые теперь носят люди, ничем не причастные к кровавым делам тех лет, и что же, опять будет око за око, а сын — за отца?

И вдруг вспомнилась беспощадная фраза Боннэр о своем отце: «Это они начали террор, жертвами которого сами и стали».

И все вернулось на свои места. Совершено преступление, не имеющее аналогов в мировой истории. Если мы не разберемся в его причинах и следствиях, оно может повториться.

Катынь стала моей «навязчивой идеей». Теперь свой рабочий день я начинал с разбора почты, надеясь получить письмо от какого-нибудь свидетеля, которое поможет продвинуться к истине. Засыпал с надеждой на какое-нибудь чудо, поджидающее меня завтра. Бывая в различных компаниях, специально заводил разговор о польских офицерах, рассчитывая на слепую удачу.

Все было напрасно. Тянулись дни, а я продолжал топтаться на месте.

Опять меня вызвал Главный и поинтересовался, как идут дела. Я угрюмо ответил: никак. Анонимные письма не могут служить доказательством, а истинные свидетели продолжали хранить молчание. Правда, ко мне в редакцию явился несколько странноватый человек, некогда работавший в «органах» и уволенный оттуда за, якобы, психическое нездоровье. Посетитель уверял, что, будучи еще ребенком, он слышал от своего дяди, сотрудника НКВД, во время коллективной попойки о какой-то операции против польских офицеров, за которую они все получили кто орден, кто медаль. Гость предложил мне поискать указ (конечно, закрытый) о награждении чекистов, датированный 1940 годом.

Но если бы даже нам и удалось его найти, он не давал возможности для прямых обвинений.

В другой раз бывший гэбэшник, а ныне диссидент брался показать мне место под Москвой, где, вероятней всего, захоронены делегаты 17-го съезда партии. Я заказал машину, а диссидент не явился. Кто знает, был ли это человек, искренне решивший помочь нам, или это была «подсадная утка», желающая заманить в «камыши» дезинформации.

Главный предложил мне не пороть горячку и спросил, не помню ли я книгу Натальи Решетовской «В споре со временем». Еще бы мне не помнить «откровений» первой жены Солженицына, изданных АПН весьма ограниченным тиражом, за которыми потому все охотились.

— Отвлекись от Катыни и попробуй раскрутить историю ее появления.

Я согласился.

Первым делом я попросил помощницу Яковлева позвонить директору издательства АПН, чтобы он на имя Главного прислал в «МН» экземпляр книги.

Начало «раскрутки» получилось полудетективным: директор сообщил, что «еще тогда» весь тираж книги был увезен сотрудниками КГБ и им не оставили даже экземпляра для архива.

Книгу я все-таки достал через одну из сотрудниц редакции. Книга как книга, да только в выходных данных не указан тираж, что совершенно невозможно для нормального издания.

Теперь оставалось найти Решетовскую. Я позвонил знакомым в Рязань.

— Ты что, с ума сошел? Она давно уже перебралась в ваш стольный град.

Найти человека в Москве трудно, но можно. И вот телефон ее квартиры, молчавший несколько дней, вдруг ответил. Я представился и попросил о встрече. Без восторга Решетовская согласилась принять меня и то лишь на короткое время.

В условленный час мы с Лешей Федоровым, нашим фотокорреспондентом, приехали на Ленинский проспект, к дому из тех, что принято называть, ну, очень престижными. Дверь открыла сама Решетовская и сразу же выразила недовольство присутствием фотокора. Но стокилограммового Федорова трудно было просто так выставить из квартиры. Обаятельно улыбаясь, он пообещал только «щелкнуть» разочек на память и удалиться.

Решетовская предупредила меня, увидев диктофон, что будет вести параллельную запись.

— Меня столько раз в жизни обманывали, что я уже никому не верю!

Я пожал плечами. Она была вправе защищаться.

Почти трехчасовой разговор шел трудно. Было совершенно ясно, что личное горе этой женщины (развод с Солженицыным) наши компетентные органы использовали в определенных целях. Им нужен был Солженицын-двурушник, с раннего детства живущий двойной моралью, а не Солженицын-мученик, ставший знаменем правозащитного движения.

Цель не совсем удалась — безудержно лгать Решетовская отказалась. И все же сквозь слезы личной обиды Солженицын предстал в книге не столь последовательным противником режима. Говорят, что воспоминания бывшей жены огорчили Александра Исаевича. Значит, какого-то результата КГБ все-таки добился.

С небольшой паузой началась вторая часть «Исаича». К Решетовской подослали чешского журналиста, который, якобы, желал перевести книгу. Несколько часов беседы потом легли в основу омерзительной брошюры «Спираль измены Солженицына», автором которой был Т. Ржезач. Решетовская пыталась протестовать, писала опровержения, стучалась в двери ЦК КПСС и КГБ, но никто теперь не собирался распахивать их перед нею. Они же расплатились с Решетовской, дав ей московскую прописку и предоставив хорошую квартиру. Считалось, что они в расчете.

Перед публикацией я привез Решетовской ее интервью. Она читала его медленно, через сильную лупу. Разбирать машинописный текст ей уже не помогали очки с толстыми стеклами. Она расписалась и, таясь от меня, смахнула слезы.

Я не оправдывал ее и не обвинял. Дано ли было этой женщине «бодаться с дубом» — всесильным КГБ, который владел не только оружием и приемами карате, но и всевозможными способами лести, прямого или косвенного подкупа, обмана...

В конце сентября мы встретились с Сахаровым и Боннэр на совещании Межрегиональной группы. Эта весьма разношерстная кучка народных депутатов пыталась объединиться хоть в какую-то оппозицию, способную противостоять «агрессивно-послушному большинству». Заседание группы происходило в Доме политпросвещения. Могли подозревать бывший секретарь московского горкома партии, бывший член Политбюро Гришин, один из претендентов на пост Генсека после смерти Черненеко, что это помпезное здание, выстроенное в эпоху его правления, будет использовано людьми, которые уже завтра закричат: «Долой КПСС»!

Совещания шли безалаберно, с обидам и, с угрозами отделиться или уйти вообще. Не было даже приблизительного, хотя бы условного единения.

Опять крикливо выступал весьма тогда популярный следователь-разоблачитель Гдлян, в очередной раз грозясь раскрыть (но не раскрывая) «тайны кремлевского двора». С позиции кота Леопольда примирительно выступал председатель Совета национальностей Рафик Нишанов. Вышел на трибуну только что осмеянный газетой «Правда» за свои нетрезвые выступления в Америке Борис Ельцин, но его рассказ о поездке больше походил на лекцию для пенсионеров в ЖЭКе.

Сахаров, сидя в президиуме, выглядел печальным, словно бы отсутствующим. Даже резкие, как всегда наступательные реплики Собчака не вызывали у него привычных для меня эмоций.

В зал тихонечко вошла Елена Георгиевна. Мы сели рядом. Она весело пожаловалась, что жизнь превратилась в какое-то сплошное сумасшествие. Что прямо с этого заседания они едут в аэропорт, откуда летят в Штаты к детям и на какие-то симпозиумы. Что они страшно устали, а тут еще эти демократы не могут ни до чего договориться...

В перерыве я подошел к Андрею Дмитриевичу и рассказал о негативной реакции в Грузии на его «огоньковскую» статью, вернее, на три абзаца, в которых Грузия характеризовалась как маленькая империя с имперскими амбициями. Местная пресса разразилась полосами и целыми газетными разворотами протеста. Журналисты, историки, академики опровергали сахаровские утверждения, не очень заботясь о логике и объективности.

— Да, я слышал об этом, но думаю, что отвечать бессмысленно.

Я рассказал о странно проведенном отпуске в Пицунде, где был «похищен» из пансионата абхазами с целью показа истинного положения дел в бедствующей автономии. Новым постановлением им опять навязывался грузинский язык в качестве обязательного для делопроизводства. Грузинские лидеры неформалов не признавали исторического права абхазов на собственную территорию, грозились лишить их статуса автономии.

Сахаров слушал, не перебивая, но по его лицу было видно, что эти новости еще из одной загорающейся точки страны для него более чем огорчительны.

Он сказал, что нужна новая конституция, что правительство и Верховный Совет медлят и отстают от событий. Что он постарается быстрее закончить свой проект конституции и предложит его второму съезду народных депутатов. Но очень мало свободного времени, а в поездках работать трудно.

Потом в своей книге «Горький, Москва, далее везде» Сахаров напишет, что принимал весьма пассивное участие как в создании «Мемориала» — неформальной организации памяти жертв репрессий, — так и в работе межрегиональной группы, но не объяснит причины собственной малоактивности. Думаю, что он очень болезненно переживал разногласия среди демократов. Спешил что-то сделать сам, не слишком доверяя коллективному творчеству. Долгие годы, проведенные в Горьком, приучили его лишь к одному соавтору — жене. Она была и советчиком, и редактором, и единственным надежным другом...

Удача, наконец, нашла меня. Разбирая октябрьскую почту, я чуть ли не заорал на всю редакцию, Из Смоленска пришло письмо, и не от кого-нибудь, а от штатного сотрудника КГБ майора Олега Закирова. Он сообщал, что начальник Смоленского УКГБ генерал Шиверских беззастенчиво врал мне, утверждая, что ветераны НКВД молчат. Еще в июне (до моего приезда в Катынь) Закиров передал по начальству заявление Ивана Титкова, водителя девяти прежних начальников НКВД, в котором он писал о фактах массовых расстрелов в районе Козьих гор и выражал желание указать конкретные места захоронений. Его заявление, как и заявление бывшего начальника Смоленского архива НКВД-КГБ Ноздрева, положены в стол, и им не дано должного хода.

«Не все работники нынешнего КГБ трусы, — кончал свое письмо майор Закиров. — Я прошел Афганистан, видел гибель наших солдат ни за что и не желаю быть соучастником нового обмана и преступления. Приезжайте в Смоленск, я расскажу вам все, что знаю, и помогу встретиться с ветеранами НКВД».

В письме были адрес и домашний телефон.

Я ворвался в кабинет Главного и рассказал о настигшей меня, наконец, удаче. Яковлев внимательно изучил исписанный с двух сторон листочек и коротко сказал: «Поезжай!» Потом после паузы сухо добавил: «Продумай все и будь предельно осторожен. Ты понимаешь, ОНИ будут защищаться любыми средствами».

После своего очередного отпуска (который на самом деле был внеочередным, так как после ухода из редакции я не имел на него права) я никак не мог войти в привычный ритм работы. Слетал в Челябинск, где межрегиональная группа и новые, все возникающие и возникающие партии пытались объединиться в единый демократический Союз. Репортаж получился вялым, маловыразительным. И немудрено — совещание больше походило на сходку в дурдоме, чем на сборище интеллектуалов.

Я написал очерк («Кто вы, Вилли фон Отто Драугиль?») о немце, который до сих пор находился у нас в плену. Но и он не вызвал восхищения у Главного. Герой показался ему личностью подозрительной, не внушающей доверия.

Ритм печататься через номер был нарушен, и я ощущал себя барствующим бездельником. Катынь могла стать тем «наркотиком», который мог вернуть мне прежнюю рабочую норму.

Я позвонил в Смоленск, Закиров подтвердил свое желание помочь раскрыть катынские тайны и предложил мне приехать на машине, так как все нужно делать четко, быстро и, главное, вовремя исчезнуть.

Волжский автомобильный завод подарил редакции малолитражный автомобиль «Ока». У машины были номера города Тольятти, которые могли помочь «скрыть» нежелательное присутствие москвичей в Смоленске. На поездку я стал подбивать своего давнего приятеля Л.Ф. Но он страстного желания сунуться в Катынь не выразил. Под всякими благовидными предлогами он откладывал поездку. Тогда я обратился к новому для редакции человеку — Олегу Иванову. Совершенно неожиданно для меня он согласился, правда, тоже без особого восторга. Причин для этого было много.

Поздним октябрьским вечером мы выехали в Смоленск. Предварительно принимая, как мне казалось, все меры конспирации, я через собкора «Труда» Георгия Громыко заказал для нас номер в гостинице. Сказать, что дороги были ужасные, значит, ничего не сказать. Со скоростью свыше ста километров в час мы неслись не по асфальту, а по сплошному льду. Справа и слева от шоссе то и дело попадались машины, слетевшие в кювет. Где-то на полпути к Смоленску началась метель. Не было видно не только стоп-сигналов впереди идущих машин, но и света фар встречных автомобилей. КГБ явно навязывало нам погоду по своему вкусу.

Олег буквально потряс меня одной своей фразой, произнесенной совершенно спокойно:

— Геныч, эта машина, как яйцо, на ней одинаково можно превратиться «всмятку» и при тридцати, и при ста километрах в час. Ты не против того, что я не буду сбрасывать скорость?

Я был не против. Стрелка спидометра замерла на цифре 120. При въезде в город мы сняли с машины все рекламные атрибуты «Московских новостей» и, как праздные путешественники, скромно потупив взгляды, вошли в гостиницу «Россия».

— А вот и «Московские новости» приехали, — радостно воскликнул администратор.

Мы окаменели. Стоило ли так таиться, предпринимать столько конспиративных шагов, чтобы быть узнанными в первые же минуты пребывания в городе? Пройдя в номер, я тут же позвонил Закирову. Был первый час ночи, но трубку снял сам Олег.

— Я жду вас, приезжайте.

Мы снова сели в машину и пустились на поиски плохо известной даже самим жителям улицы Строителей. Проплутали почти час. Наконец, среди однообразных домов-близнецов мы нашли тот, который нам был нужен. У подъезда стояла машина «Скорой помощи». Не покидающая меня тревога тут же помножилась порядков на десять.

— Вы не в 47-ю квартиру? — спросил я санитара.

— В нее.

— Что случилось? — почти заорал я в ужасе, уже мысленно считая, что нас опередили.

— У девочки аппендицит! — равнодушно сообщил санитар и захлопнул дверцу машины, поглядывая на меня, как на душевно больного.

Какая-то женщина (это была жена Закирова) сообщила из окна «Скорой»:

— Проходите в дом, квартира открыта. Олег где-то бегает здесь в поисках вас.

Машина уехала. Мы не пошли в открытую квартиру, а занялись поисками пропавшего Олега. Петляли между домами, вглядывались в лица редких прохожих и, наконец, увидели призывно машущего нам человека. Это был Закиров. Он рассказал, что сразу же после нашего звонка у дочери начался сильный приступ аппендицита, но все случившееся не должно помешать операции «Катынь». Технология ее проведения предельно проста. Олег заходит в квартиры ветеранов НКВД, предъявляет удостоверение майора КГБ и произносит многозначительную фразу: «Генерал Шиверских просит рассказать этим людям все, что вы знаете о репрессиях и расстрелах».

В сущности, подобное утверждение было почти правдой. Председатель Смоленского УКГБ божился мне, что очень хочет помочь нам в журналистском расследовании, тем более что получил на это санкции свыше. Договорившись с Закировым встретиться утром, мы с Ивановым уехали в гостиницу. Операция «Катынь» стала опять приобретать реальные очертания.

Где-то около восьми часов утра нами был «взят» бывший начальник Смоленского НКВД Ноздрев.

Рассказ Ивана Ноздрева. Стилистика рассказчика соблюдена дословно.

— Начиная с 1935 года, в Смоленском НКВД стали появляться особо ретивые работники. Такие, например, как Эстрин, Кронгауз, Самусевич. Каждый из них из любого мальчишки мог «врага народа» сделать, а то и на пустом месте заговор раскрыть. В 1936 году они арестовали всех, кто имел охотничьи ружья, и обвинили их в подготовке вооруженного восстания и создании повстанческой организации.

Самусевич допросы вел весело, словно репетировал в кружке самодеятельности. Играл на гармошке, предлагал поиграть подследственным. А потом, потирая от удовольствия руки, смеялся и оформлял дело по первой категории, то есть к расстрелу. Перед войной он сам был арестован и осужден за организацию липовых дел. Только не сгинул, как многие. Уже в 1943 году он стал комендантом особого отдела 21-й армии...

Образовательный уровень следователей был нижайший. Иной раз они назначались из надзирателей, как это было в 1937 году со знаменитым своей жестокостью Жмуркиным. Он «липовал» дела, как семечки лузгал.

Группой расстрела руководил Иван Стельмах. (Потом, много позже, я получу личное дело главного расстрельщика польских офицеров. Его служебная характеристика потрясет меня: «Малообразован политически безграмотен, но своему делу предан безгранично».) Был в его бригаде Бороденков, может, жив еще. С таким делом, как расстрел, не каждый справиться может, а он делал это с удовольствием. Подбирали туда людей «особо одаренных» — тупых и бесчувственных. И все равно не все выдерживали такие испытания. Один из группы Стельмаха не выдержал и перерезал себе горло бритвой на чердаке управления.

Вот теперь часто горюют: как же все не сопротивлялись при таких массовых расстрелах и в лесу Козьих гор, и в подвалах НКВД? А почему вы думаете, что никто не сопротивлялся? Просто говорить об этом не было принято, даже втихую. Я, например, точно знаю, что не все в этих делах шло гладко.

Однажды я пришел в управление утром, а оно словно бы в осаде. Оказывается, во время ночного расстрела один поляк выдернул винтовку у конвоира, захватил оружейную комнату и три дня держал оборону. Никто из храбрецов Стельмаха и близко к нему подойти не решался. Только тогда и победили, когда бросили в подвал газовую шашку.

В Козьи Горы везли и живых, и мертвых. Живых, может, только для того, чтобы могильники копать, не самим же расстрельщикам этим делом заниматься. А потом добивали и их.

В 1946 году геологи стали брать пробы в Катынском лесу, для стареющего керамического завода нужны были песок и глина. Мой начальник узнал про это и заставил меня написать письмо в Москву. Мол, что вы там, все с ума сошли, что вы делаете? Они же вам такое раскопают, что мир ахнет. И геологов быстро убрали.

После 1956 года меня назначили секретарем комиссии по реабилитации. Даже я, знавший многое, изумился нелепости и легкости вынесения приговоров. Был тогда в моем распоряжении богатый архив. Я его лично в начале войны увозил в город Чкалов, а потом возвращал в Смоленск.

Был составлен полный отчет о работе комиссии, который не был тогда опубликован. Где он сейчас, не уничтожен ли за давностью лет?».

К участнику группы Стельмаха (группы расстрела) Бороденкову мы попали уже не так легко. Он долго, через приоткрытую на цепочку дверь, рассматривал удостоверение Закирова. А впустив нас в свою квартиру, был несловоохотлив. Не отрицал факта расстрела польских офицеров, но твердил, «что сам он в этих спектаклях не участвовал». В это просто невозможно было поверить, но уличать старика показаниями бывших сослуживцев мы не имели морального права.

Зато шофер девяти начальников НКВД Иван Титков был более откровенен, видимо, он имел право считать себя непричастным к сотворенным злодеяниям. Он был сильно простужен, и я весьма робко, без надежды на успех, попросил его выехать в Козьи Горы и показать места захоронений расстрелянных польских офицеров и наших соотечественников.

Впервые за эти часы я ощутил нежность к людям, когда дочь Титкова, Татьяна, положив отцу руку на плечо, тихо сказала:

— Надо, отец, поезжай! Я одену тебя потеплее...

В машине Иван Титков продолжал наговаривать мне на диктофон:

— С 1934 года расстрелянных в подвалах НКВД Смоленска (улица Дзержинского, дом 13) возили хоронить в Козьи Горы, специально прикрепленные шоферы Комаровский и Костюченко. Они многое знали и могли бы рассказать, но уже умерли. А вот с начальниками никакого постоянства не было. Менялись они частенько. Уедет один по вызову в Москву, а через неделю ко мне в машину другой садится. Иной раз осмелюсь и спрошу: «А прежний-то где?». В командировку, говорят, уехал. Только из таких командировок никто никогда не возвращался».

Катынский лес встретил нас недоброй тишиной.

— Поляки памятник не на том месте поставили, — вдруг посетовал Титков. — Под этой могилой никого нет. Польские офицеры похоронены там, за загородкой, где теперь дачи КГБ.

Мы прошли за забор, благо по чьей-то оплошности калитка не была закрыта.

— Здесь, — уверенно сказал Титков, — они лежат здесь. Это я сам видел, когда начальника сюда привозил. Он тогда лично хотел удостовериться, что кем-то данное ему задание выполнено...

Мы стояли в заснеженном лесу, примерно в трехстах метрах от Смоленского шоссе, пройдя еще метров пятьдесят вглубь сосняка, мимо мемориала погибшим польским офицерам. Но на той «могиле» был памятник, цветы, венок, недавно возложенный польским премьер-министром Тадеушем Мазовецким. А здесь лишь снег и редкие кусты с увядшими, но неопавшими листьями. Сюда не водят иностранных делегаций, здесь не служат панихид по безвинным жертвам репрессий. Не поминают отцов и матерей, потому что никто еще не назвал это место кладбищем.

Не только не назвал, но и не спешит найти его. Не спешит по многим причинам, но еще и потому, что здесь дачи работников КГБ.

— А вот там, — Титков показал рукой чуть в сторону, — могилы наших...

На всякий случай я позволил себе посомневаться:

— Не путаете, Иван Иванович? Все-таки столько лет прошло. Может, память вам изменяет?

Титков помолчал и сказал без обиды:

— Такое не спутаешь. Такое не забывается никогда...

Молчит Катынский лес. Говорит только Иван Титков, которому уже нечего терять. Не поздравляют его бывшие сослуживцы с праздниками, не зовут на юбилеи, не выспрашивают у него и сегодняшние работники КГБ: а что же все-таки было тогда и почему это случилось?

— Вот там, — опять откровенничает Титков, — по левую сторону дорожки, до войны был хуторок. Жил в нем человек, Иваном, кажется, звали. Точно, Иваном. Жаловался он мне: каждую ночь здесь стреляют, как будто война какая идет. А ведь, и правда, война — своих со своими.

По весне в лесу много впадин обнажалось. Оседали захоронения, люди вглубь уходили, словно прятались от новых мучений... Лес-то, гляньте, молодой совсем, саженый. Ему, может быть, чуть за шестьдесят. От старого только редкие стволы остались, да и среди них, пожалуй, моих ровесников уже нет...

Чуть в стороне от нас прапорщик пилил бензопилой «Дружба» сосну. Она рухнула, тяжело охнув, вздыбив облако снега. Странно было видеть порубки в огражденном забором лесу, названном государственным заповедником.

Я наивно спросил:

— Иван Иванович, это что, лес прореживают?

— Да нет, — усмехнулся Титков, — Это на дрова. Баня там есть. Топить ее сейчас будут. Видно, кто-то из начальников управления скоро сюда приедет. Париться. Это и тогда так было. В тридцатые...

Как выстрел, прозвучало в лесу это вроде бы совсем не страшное слово «тогда».

Как и тогда, теперь кого-то не смущает соседство с огромным безымянным кладбищем. Как и тогда, не страшно отдыхать, париться, пить водку и веселиться всей семьей, зная, что под ногами не трава и снег, а чьи-то имена, навечно втаптываемые в кровавый песок Катыни.

Что это? От беспамятства или от неповерженной уверенности, что и на этот раз тайна Катыни так и останется тайной и все будет по-прежнему?

Когда мы возвращались, по шоссе мимо нас к дачному поселку КГБ проскользнула белая «Волга». Видимо, ей дано ездить туда, куда нам и в щелочку заглядывать непозволительно. Люди в военной форме охраняли здесь не нас, а что-то от нас.

А над лесом в безветрии струился легкий, почти прозрачный дымок.

Топили баню.

Отвезя Титкова домой, мы поспешно вышмыгнули из Смоленска.

— Стой! — вдруг скомандовал я. — Мы забыли отметить командировки.

Иванов послушно развернул машину. Как два последних идиота мы вернулись в город. Олег подъехал к редакции Смоленской молодежной газеты. С двумя командировочными листками я взбежал на второй этаж.

Главный редактор, довольно-таки молодая и милая женщина, приветливо улыбнулась мне:

— Ах, вот вы где? А вас уже с собаками ищут!

— Кто? — прикидываясь дурачком, спросил я.

— Ну, кто-кто, сами знаете, кто вас может искать. Звонили, спрашивали, не здесь ли вы? Я ответила им, что вас здесь нет и не было, что и в самом деле истинная правда.

— До аэродрома доехать успеем? — спросил я, наивно запутывая следы.

— Может, и успеете, — пообещала она, отдавая подписанные ею и проштемпелеванные командировки. — Вы такие шустрые по сравнению с нашими компетентными товарищами... По крайней мере, я вас выдавать не собираюсь.

Я спустился к машине, плюхнулся на переднее сиденье и заорал:

— Вперед и как можно быстрее! Нас уже ищут. Эти пленки нам терять нельзя. Им цены нет!

Олег рванул с места и меланхолично заметил:

— Нам тоже...

— Что — тоже?

— Цены уже нет. Любой проходящий по трассе трайлер вильнет хвостом — и мы в кювете. В могилке Катынского леса. Гражданская панихида за счет местного КГБ.

Я все больше и больше восхищался своим новым приятелем. Даже его черный юмор был успокоительно великолепен.

Нас не тронули... Правда, чуть ли на следующий день в моей редакционной комнатухе раздался звонок «боевого» генерала Шиверских. Он нес мне какую-то чушь про доморощенных следопытов (намекал, но не называл фамилию Закирова), которые могут подвести редакцию, сообщая сомнительные факты. Советовал поехать в Австралию, где до сих пор проживает изменник родины, некто Альферчик, который вместе с немцами лично расстреливал польских офицеров. Командировка, конечно же, будет оплачена органами. Я легко пообещал ему немедленно отправиться в Австралию, зная при этом, что уже с 1963 года меня не пускают даже в Польшу.

В очередное воскресенье мы с женой, плюнув на все дела и забрав с собой своего шестилетнего сына, поехали в гости. Но, видимо, судьба наша — противница праздной жизни. Мы не пробыли в гостях даже часа, как раздался звонок моей тещи:

— Вас срочно просит позвонить Сахаров.

Я позвонил. Необычным и очень взволнованным голосом он попросил меня срочно приехать, так как к нему явился бывший афганец и утверждает, что он — жертва того самого приказа, по которому уничтожали наших солдат, попавших в плен.

— Уничтожали наши, — уточнил Сахаров.

Мы быстро собрались, поймали такси и приехали на улицу Чкалова.

В квартире, кроме Сахарова, был его шофер Саша, а на кухне сидел высокий худой человек, представившийся мне инвалидом афганской войны.

Я попросил его повторить все то, что он рассказал Сахарову, предупредив заранее о том, что буду перепроверять каждое его слово.

Алексей, так он назвал себя, рассказал об одной операции, в которой его подразделение (он утверждал, что служил в Афганистане прапорщиком) попало в окружение. Тут же появились наши вертолеты и обстреляли тот пятачок в горах, который занимали Алексей и его товарищи. В живых остался он один. Душманы, посчитав его мертвым, ушли куда-то. Его подобрала команда наших санитаров. Алексей потерял зрение, у него был поврежден позвоночник. Когда к нему в госпиталь пришел майор его подразделения, Алексей упрекнул его за бомбежку своих. Тот ответил ему весьма цинично: «Ты что, не знаешь о приказе на реакцию в таких ситуациях? Мы здесь не у тещи на блинах!».

Рассказ афганца звучал путано и малоубедительно. Его «слепые» глаза смотрели осмысленно и настороженно.

Я попросил предъявить документы. Последовало маловероятное объяснение. Вчера он топтался у редакции «Московских новостей» и спрашивал у всех телефон Андрея Сахарова. Кто-то ему его дал. Он пошел звонить и в переходе был задержан патрулем. Его посадили в машину и отвезли в какое-то отделение милиции. У Алексея отобрали документы и поместили в одиночную камеру. Наутро его выпустили, посоветовали отправиться домой, в Караганду, куда потом ему вышлют документы. Совету он не последовал и пришел за помощью к академику.

Разговор наш прервал водитель Сахарова. Он вызвал меня из кухни и тревожным шепотом сообщил, что вся эта история ему почему-то не нравится. До меня афганец пел соловьем и рассказывал все не так, как плетет сейчас. Я предложил сообщить все наши впечатления Андрею Дмитриевичу и пожалел, что Елена Георгиевна в отъезде. Я был уверен, что при ней бы не появились никакие афганцы.

Мы подошли к Сахарову. Он очень серьезно разговаривал с моим сыном Алексеем, словно с давним и очень хорошим другом, и очень сетовал на то, что никак не может найти для него «Волшебное яйцо». Я описал ситуацию. Андрей Дмитриевич был страшно взволнован. Он ходил от стены к стене, будто человек, заплутавший в собственной квартире.

Мы решили, что я завтра же перепроверю все рассказанное афганцем, а сегодня его следует отправить домой, используя право Сахарова на покупку билетов по брони.

Одевшись, мы спустились на улицу и подошли к машине Сахарова. Было уже довольно поздно, и сын почти засыпал на ходу.

— Андрей Дмитриевич, — сказал я, — помочь еще в чем-то другом я не могу, мы сейчас поймаем такси и поедем домой.

Сахаров возразил:

— Мы вас с Сашей довезем после поездки на вокзал.

Я сказал, что это будет слишком долго, попрощался и пошел ловить такси. Уходя, я мельком заметил двух мужчин, вышедших из-за машины Сахарова, но не придал этому никакого значения.

Я стоял на проезжей части, когда эти двое обошли меня и тоже стали ловить такси. Мы пришли сюда первыми, и у меня был маленький ребенок — я, было, открыл рот, чтобы сказать им об этом, как они вдруг перебежали Садовое кольцо и прыгнули в черную «Волгу», стоявшую на противоположной стороне улицы. Я как-то заторможенно подумал, что, вероятно, там ловить машины легче.

Наконец, такси было поймано, и мы поехали домой. В машине мы с женой обменивались впечатлениями об афганце, а я тревожился, что оставил Сахарова одного. Правда, с ним был верный Саша, который не позволит ему попасть в двусмысленную ситуацию, но не Боннэр, без которой ему всегда неуютно.

Через некоторое время после нашего возращения зазвонил телефон. Это был крайне взволнованный Сахаров. Оказывается, когда они подъехали к вокзалу Саша вышел посмотреть, хорошо ли он припарковал машину. У заднего колеса валялся паспорт, он поднял его и сказал:

— Смотрите, чьи-то документы!

— Это мои, — сказал афганец.

— Как вы можете определить, что они ваши. Вы же ничего не видите?

— А чьи же еще, — резко ответил афганец и попытался отнять у Саши паспорт.

Саша не отдал. Он раскрыл его, убедился в схожести фотографии и лица, отметил, что прописка псковская, а не челябинская, как утверждал афганец. В паспорт была вложена справка о том, что Алексей является инвалидом детства.

— Это милиция, — горячо убеждал афганец. — Это они мне там написали всякую ерунду.

Ему не возражали. Поезд уходил буквально через несколько минут. Сахаров купил афганцу билет до Челябинска и проводил до самого купе в поезде.

Вся эта история принимала какой-то отвратительный оборот. Не были случайными и те люди, которые без усилий уехали в сторону вокзала на черной «Волге». От Сахарова что-то хотели. Афганца подсунули на шермачка в отсутствие Боннэр. Не получилось — переиграли. Получилось бы — обсмеяли на весь белый свет как выжившего из ума старика, который несет очередную околесицу про войну в Афганистане.

Я предложил Сахарову получше закрыть квартиру и лечь спать. Утром все выясним до конца.

Легко давать советы, трудно их выполнять. Я сам долго не мог заснуть. Перед глазами стоял затравленный Андрей Дмитриевич, который на вопрос моей жены, не голодает ли он без Елены Георгиевны, ответил:

— Нет, не голодаю. Соседи мне купили сосиски. В холодильнике осталось еще две штуки.

Рано утром опять зазвонил телефон. Звонил афганец. Он сообщил мне, что раздумал уезжать и еще раз хочет встретиться со мной. Я предложил ему приехать в редакцию, в которой буду через час.

Никакого афганца я не дождался. Ни в этот день, ни на следующий. Не нашел я его следов ни в Пскове, ни в Челябинске, Ничего о нем не знали ни в Комитете ветеранов, ни в Афганском объединении.

Мы перезванивались с Сахаровым, и он печально повторял:

— Да, это ОНИ. Это ИХ работа. Как все это грубо и неловко... Вернулась Боннэр, и мои тревоги исчезли.

Как оказалось, напрасно. До этого подобная же история произошла в присутствии журналиста Юрия Роста. Но об этом я узнаю только после смерти Сахарова.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

 
Яндекс.Метрика
© 2017 Библиотека. Исследователям Катынского дела.
Публикация материалов со сноской на источник.
На главную | Карта сайта | Ссылки | Контакты